— А дело наше, правду сказать, кончилось довольно бесславно. По каким причинам, Сергей Васильевич? Задумано все было хорошо, люди были неробкие, неглупые, опытные. Почему все так провалилось?
— Провалилось по случайности. Вследствие недостатка средств, вследствие глупости союзников, вследствие болтливости рядовых юнцов, вследствие неосторожности вашего Горенского. Более глубоких причин не ищите: их нет.
— С такими причинами нельзя показаться на глаза историку-социологу.
— А черт с ним, с историком-социологом! Я правду говорю, — сказал Федосьев. Он взглянул на часы. — Господи! Еще только четверть третьего.
— А вдруг есть и более глубокие причины?
Федосьев опять широко зевнул и потянулся.
— Спать хочется, — сказал он. — Спорить можно будет на пароходе, если, Бог даст, проскользнем… Тогда всему подведем итоги. Я напишу мемуары, а вы «Ключ». Закончите его каким-нибудь таким философским эффектом, вот как поэты самый эффектный стишок всегда приберегают под конец стихотворения… Ужасно спать хочу… Так какая же глубокая причина?
«Ну, теперь все кончено, — подумал Яценко, оставшись один в камере, — ясно, сегодня и расстреляют, чтобы я никому не мог о нем рассказать!..»
Он подошел к умывальнику и стал умываться: у него осталось от допроса ощущение — точно от прикосновения к кому грязи. Руки у Николая Петровича тряслись, сердце колотилось. «Боюсь?.. Да, конечно, боюсь… Но все же не так страшно, как думают, как описано… Где это описано?.. У Гюго?.. Или у Достоевского?.. Да, у Достоевского… — Ему тотчас показалось диким, что на краю могилы он вспоминает о каких-то романах. — Да, это очень странно… Даже, пожалуй, смешно… Книжная натура… Русский интеллигент… — Огрызок мыла в руках Николая Петровича трясся все сильнее. — И то, что я об этом говорю „русский интеллигент“, это еще более смешно и книжно… Не надо думать о пустяках, когда жить осталось несколько часов… Может быть, даже несколько минут?.. Нет, больше: уводят в четвертом часу… Когда меня к нему потребовали, было двадцать минут второго. А теперь?..» Николай Петрович хотел было вынуть часы, но не мог прикоснуться к ним мокрыми руками. «Больше незачем беречь часы… Да, я сейчас вытру… О чем же теперь думать? Чистое белье надеть? Сегодня все надел… Помолиться? Это в самую последнюю минуту… Что же?.. Да, надо торопиться, надо торопиться», — бессмысленно повторил он вслух, вытирая руки чистым краем полотенца. «Вот, так… Двадцать минут третьего. Значит, еще есть время, много времени!.. Да, часы я оставлю Вите… Несчастный Витя! Написать ему надо… Разумеется!..» — вспомнил Николай Петрович.
Он сел на кровать, взял лист бумаги с доски, служившей ему столом, и быстро, трясущейся рукой, написал: «Милый, ненаглядный мой Витя, когда ты прочтешь эти строки, меня уже не будет в…» И тотчас он подумал, что и эти слова — выдуманные, чужие, ненужные. «Так всегда пишут осужденные или самоубийцы… И „когда ты прочтешь“, и „ненаглядный“… Так и умираем во власти чужих слов… Так и я прожил всю жизнь, — только в последний год и жил своим умом… Да, все прогадал, все присмотрел!.. Что же я могу сказать Вите? Последний завет? Учить его, как жить? Если я сам так удачно прожил свой век!.. Притом опасно в такие дни напоминать им о Вите. И не доставят они ни письма, ни часов. Нет, не надо, ничего не надо…» Николай Петрович разорвал лист на мелкие клочья и почему-то сунул их под подушку. — «Что же нужно сделать? Разве о нем написать правду: кто он такой. |