|
Своим продвижением вперед, после согласия со стороны советской власти на мир, они готовятся похоронить русскую революцию и надолго лишить всех вольных сынов революционной России надежды на светлое счастливое будущее. Чувствуя сердцем гражданина весь этот страшно-опасный момент для страны, горячо ценя блага свободы и сознавая, что сейчас дорог каждый человек в рядах бойцов и защитников социализма…»
— Ничего, не волнуйтесь, они приглашают в тир, — негромко сказал кто-то. Браун вздрогнул и оглянулся. Седобородый человек стоял у афиши. Браун смотрел на него с изумлением.
— Да, это я… По голосу узнали? — улыбаясь, спросил Федосьев. — Надеюсь, по лицу узнать невозможно?
— Нелегко… Какими судьбами?
— Самыми обыкновенными революционными судьбами.
— Так вы в Петербурге?
— И не выезжал никуда. Хотите пройти в буфет? За мной слежки нет, а антракт длинный.
— Очень рад.
— Чаю выпьем… Хорошая вещь стенная газета… Да, это они в тир зовут, — повторил Федосьев, показывая с усмешкой на другую афишу. В ней говорилось:
«Каждый рабочий, каждая работница, каждый крестьянин и каждая крестьянка должны уметь стрелять.
Из винтовки, из револьвера, из пулемета.
Все на курсы обучения военному делу!
Все к тирам стрельбы из винтовок и пулеметов!
Все к оружию!»
— Вот, должно быть, паника в главной квартире Гинденбурга, — сказал Федосьев.
— …Да, но еще вопрос, искусство ли это, Сергей Сергеевич?
— Я ставлю вопрос не в таком разрезе. Все зависит от того, в чьих руках будет кинематограф. Дайте его истинным художникам и, ручаюсь вам, он ударит по струнам с неведомою силой. Надо же наконец понять, что актер есть актер! И что режиссер есть режиссер! Они по меньшей мере такие же творцы, как автор. Дайте им коснуться магии художественного создания, и они воспрянут, как Антей, соприкоснувшийся с матерью-землею. Дайте творческую свободу режиссеру, — я разумею режиссера настоящего, режиссера милостью Божьей, — и он этой свободой, как Архимедовым рычагом, зажжет великий пламень в мире! Надо бросить в печь весь этот хлам и дребедень, которыми теперь кинематографы развращают малых сих… Если хотите, дело даже не в том, что именно ставить, — поспешно сказал он, взглянув искоса на Сонечку. — Разумеется, я предпочел бы Шекспира, Данте или столь милого сердцу моему Ибсена, но, если нужно, я готов ставить и другое, лишь бы моей творческой воле был предоставлен должный простор… Я готов даже на первое время идти на компромиссы: можно возвести в перл создания мелодраму, рассчитанную на пусть наивный, пусть неискушенный, но и здоровый, крепкий, мужественный вкус народных масс, живительная роль которых будет теперь все расти в новом творческом театре… Однако… Сейчас меня мучит один художественный замысел: «Еду ли ночью по улице темной…»
— Ах, это будет чудесно! — воскликнула Сонечка.
— Да, это будет чудесно, уж вы простите нескромность. Но я поставлю это по-своему. Новое вино не надо лить в старые мехи. Нет, я не возьму сценария ни у Сологуба, ни у Блока, — говорил Березин таким тоном, точно Сологуб и Блок убедительно просили его взять у них сценарий. — Я пойду к новым, к молодым, вот к нему, — сказал он, показывая на Беневоленского, с которым разговаривала Тамара Матвеевна.
Их было пятеро в ложе: Муся решила пригласить Березина, Сонечку и Беневоленского, потому что им всего меньше было оказано любезностей в течение последнего сезона. Никонов терпеть не мог Михайловского театра. Фомин, наверное, пошел бы, но тогда в ложе было бы шесть человек; Муся этого не любила. |