Коня продадут с аукциона — с публичного торга, — и его, чего доброго, купит какой-нибудь парс и будет запрягать в телегу! Это хуже, чем выставить напоказ всему свету интимную жизнь полка или продать столовое серебро офицерского собрания еврею — туземному еврею.
Полковник был человек мелочный и запальчивый. Он знал, как отнесся полк к его приказу, и, когда кавалеристы попросили разрешения купить «барабанного коня», полковник сказал, что такая просьба носит бунтовщический характер и запрещена воинским уставом.
Но один из младших офицеров, ирландец Хоган-Ейл, все-таки купил «барабанного коня» на аукционе за сто шестьдесят рупий, и полковник рассвирепел. Ейл принес извинения — он был невероятно покорный человек, — объяснив, что купил коня только для того, чтобы спасти его от дурного обращения и голодной смерти, а теперь пристрелит его, и дело с концом. Это, по-видимому, смягчило полковника, ибо ему хотелось окончательно отделаться от «барабанного коня». Он понимал, что сделал ошибку, но, конечно, не мог признаться в ней. «Барабанный конь» еще оставался в полку, и это раздражало полковника.
Ейл взял с собой бутылку старого бренди, три чируты и своего друга Мартина, и все вместе они покинули офицерское собрание. Два часа совещались Ейл и Мартин на квартире у Ейла, но один лишь бультерьер, стороживший сапожные колодки Ейла, знает, о чем они говорили. Из конюшни Ейла вывели лошадь, с головой закутанную в попоны, и, несмотря на ее сопротивление, вывели ее из военного городка. Вел эту лошадь грум Ейла.
Между тем два человека пробрались в полковой театр и взяли оттуда несколько горшков с красками и две-три большие кисти для писания декораций. Затем ночь опустилась на военный городок, а из конюшни Ейла послышался шум — казалось, какая-то лошадь вдребезги разбивает свой денник. У Ейла был крупный старый белый уэлер, ходивший в упряжи.
На другой день, в четверг, солдаты, узнав, что Ейл вечером собирается пристрелить «барабанного коня», решили почтить покойника настоящими военными похоронами, — наверно, так пышно не похоронили бы и самого полковника, умри он в этот день. Они достали повозку, запряженную волами, дерюгу, целые груды роз, и вот, завернутый в дерюгу, труп отвезли на то место, где сжигали лошадей, павших от сибирской язвы, причем две трети полка шествовало в похоронной процессии. Оркестра не было, но все пели «Там, где пал старый конь», ибо считали эту песню подходящей к случаю и выражающей уважение к покойнику. Когда труп опустили в яму и солдаты стали бросать в нее розы охапками, полковой кузнец выругался и сказал громко:
— Слушайте-ка, эта лошадь похожа на «барабанного коня» не больше, чем я на нее!
Взводные спросили его, не оставил ли он свою голову в полковой лавке. Кузнец сказал, что знает ноги «барабанного коня» не хуже, чем свои собственные, но умолк, когда увидел полковое тавро, выжженное на уже окоченевшей левой передней ноге, торчащей в воздухе.
Так похоронили «барабанного коня» белых гусар, несмотря на воркотню кузнеца. Дерюга, покрывавшая труп, была в нескольких местах измазана черной краской, и кузнец обратил на это внимание окружающих. Но командир взвода «Е» изо всей силы пнул кузнеца ногой в голень, твердя, что он вдребезги пьян.
В следующий понедельник полковник решил отомстить белым гусарам. К несчастью, он тогда временно исполнял обязанности командующего гарнизоном и потому имел право назначить бригадное полевое учение. Он сказал, что полк у него «попотеет за свою неслыханную дерзость», и неукоснительно провел в жизнь свое намерение. Этот понедельник остался в памяти белых гусар как один из самых тяжелых дней в их жизни. |