Даже в счастье он был грустным, и потому-то я искал более глубокие корни этой грусти, чем вдовство.
Содомит чует содомита, как еврей — еврея. Он узнает себе подобного под любой маской, и я берусь найти его между строк наиневиннейшей книги. Эта страсть не так проста, как полагают моралисты. Ибо подобно тому, как существуют содомиты женского пола — женщины, выглядящие как лесбиянки, но интересующиеся мужчинами на специфически мужской манер, — так есть и содомиты, самим себе неведомые, которые так всю жизнь и чувствуют себя не в своей тарелке, приписывая это ощущение слабому здоровью или необщительному характеру.
Я всегда думал, что мы с отцом слишком похожи, чтоб различаться в этой важной области. Он, вне всякого сомнения, не подозревал о своей склонности и, вместо того чтобы следовать ей, через силу взбирался по противоположному склону, сам не зная, почему ему так тяжело жить. Обнаружь он в себе вкусы, которых не имел случая развить и которые приоткрывались мне в каких-то его словах, поведении, множестве характерных мелочей, его бы это сразило. В его время и не из-за такого кончали с собой. Но нет; он жил в неведении собственной сущности и безропотно нес свое бремя.
Быть может, столь полной слепоте я и обязан своим существованием. Я оплакиваю ее, ибо всем было бы лучше, если б отец мой познал радости, которые предотвратили бы мои несчастья.
С восьмого класса я стал учиться в лицее Кондорсе, Чувства пробуждались там бесконтрольно и разрастались, как сорная трава. Куда ни глянь, дыры в карманах и запачканные носовые платки. Особенно смелели школьники в кабинете рисования, укрываясь за стеной картонов. Иногда на обычном уроке какой-нибудь зловредный преподаватель задавал неожиданный вопрос ученику, находящемуся на грани спазма. Тот вставал с пылающими щеками и, бормоча невесть что, пытался превратить словарь в фиговый листок. Наши смешки усугубляли его смущение.
В классе пахло газом, мелом, спермой. От этой смеси меня тошнило. Надо сказать, притом, что забавы, в глазах моих однокашников порочные, для меня такими не были, точнее, были пародией на ту форму любви, которую признавал мой инстинкт — при всем при том я был единственным, кто, казалось, не одобрял происходящего. Следствием чего стали бесконечные насмешки и посягательства на то, что мои товарищи принимали за стыдливость.
Но лицей Кондорсе не был интернатом. До любовных интрижек дело не доходило; все ограничивалось запретными шалостями.
Один из учеников, которого звали Даржелос, был в большом почете из-за не по годам ранней возмужалости. Он с хладнокровным цинизмом демонстрировал свои достоинства и взимал за это зрелище плату даже с учеников других классов редкими марками или табаком. Сидеть рядом с его партой было привилегией. Я как сейчас вижу его смуглую кожу. По его очень коротким штанам и сползающим на щиколотки носкам можно было догадаться, что он гордится своими ногами. Мы все носили короткие штаны, но у одного Даржелоса ноги были голые, потому что мужские. Его рубашка с отложным воротом открывала широкую шею. Надо лбом завивался крутой вихор. Его чуть толстоватые губы, чуть с поволокой глаза, чуть приплюснутый нос — все это были характерные черты того типа, которому предстояло стать моим проклятием. Коварство рока, принимающего разные личины, оставляет нам иллюзию свободы выбора, а в конечном счете загоняет всякий раз в ту же ловушку.
Присутствие Даржелоса было для меня как болезнь. Я избегал его. Я подстерегал его. Я мечтал о чуде, которое привлечет ко мне его внимание, стряхнет с него высокомерие, откроет ему истинный смысл моего поведения, выставлявшего меня, должно быть, смешным недотрогой, а на самом деле продиктованное лишь страстным желанием понравиться ему.
Мое чувство было смутным. Мне не под силу было определить его. Я только и ощущал, что муку, а временами негу. Единственное, в чем я был уверен, так это в том, что оно не имело ни малейшего сходства с чувствами моих товарищей. |