И, надо сказать, я не то что не полюбил Лос-Анджелес, я продолжаю его остерегаться. Для меня он отчего-то, с момента того моего первого визита с моими старухами, весь тонет в черно-белой затертости, в ливне царапин на старой пленке. Люди, с которыми мне приходилось встречаться в LA, отступая в памяти на полшага в прошлое, с неизбежностью оказываются преданы забвению в каком-нибудь заброшенном доме, засыпанном гремящими под случайным всплеском ветерка сухими листьями. Весь LA именно что затерт, новострой в нем почти не заметен. Дом, когда-то принадлежавший моему прадеду, давно уже продан, снесен, а на его месте стоит стеклянно-бетонная вилла, крытая настоящей красной черепицей, с изящным реечным навесом над новеньким бассейном, у которого обычно нежится пожилая загорелая пара.
В ту первую ночь я проснулся от нестерпимого желания отлить. Едва успел выскочить наружу и, пока струя не ослабевала напором, я смотрел на потемневший под крышей от зимних дождей дом с бельмами пыльных окон, залитых лунным светом. И тут я увидел, что на ступенях кто-то сидит. Холодок пробежал меж лопаток. Это была Сима. Только я оправился и хотел было к ней подойти, как раздался шум мотора, и у калитки остановилась машина. Из сада было не разглядеть наверняка какой марки, но, судя по тарахтящему звуку двигателя и силуэту, это был винтажный «форд» 1930-х годов. Распахнулась дверца, и с водительского кресла поднялся высокий человек. Я чуть не присвистнул от предчувствия, пронзившего меня. Человек был в шляпе «борсалино» и старомодном широкоплечем плаще, какой носили гангстеры у Копполы. Он открыл пассажирскую дверь, и из нее вышел бородатый мужчина. На нем был костюм-тройка, он опирался на трость. Он шагнул к калитке, и высокий поспешил перед ним ее открыть. Я увидал, как Сима торопливо спускается им навстречу. Я не мог пошевелиться от объявшего меня страха. Я даже беспомощно подумал, что хорошо, что я уже облегчился.
Бородатый обнял Симу, расцеловал, и они постояли минуты три, что-то торопливо говоря друг другу. Бородач отступил на шаг от нее, и я увидел, что глаза его блестят. Тут Сима протянула ему какую-то картонку. Он взглянул на нее и передал высокому, который приподнял шляпу, поклонился Симе, взлетел на ступени и взял чемодан, который она оставила без присмотра единственный раз за все путешествие. Бородач снова обнял Симу и поспешил вслед за высоким стариком вниз к калитке.
Наконец, я оттаял от ужаса и кинулся к террасе. Но не успел сделать и двух прыжков, как подо мной разверзлась пустота, и я рухнул со всего маху в перину сухих мертвых листьев, задев подбородком край бассейна.
Когда я выбрался сначала из нокаута и только потом из ямищи — их и след простыл.
Но я до сих пор — вы слышите? — я до сих пор слышу тот удаляющийся разболтанный, тарахтящий звук карбюраторного мотора.
Сима сидела на ступенях. Она плакала и улыбалась. Я сел рядом, все еще озаренный искрами, посыпавшимися из глаз при ударе. Как я только еще не сломал себе челюсть — не знаю.
Что-то в ту ночь произошло с Симой. Было ли это окончательным штурмом осадившей ее болезни или потрясением от случайного грабежа, в результате которого она была сломлена утратой фотографии отца и архивом — самым ценным, что у нее было, что составляло последний оплот ее ускользавшей из реальности личности и убившей в ней остатки разума, — я не знаю. Отныне она не произнесет ни одного членораздельного слова. Тихая улыбка счастья не оставит уголки ее рта. Проживет она еще долго, лет десять, но через год совсем перестанет узнавать сыновей.
Один из моих приездов к родителям случится за месяц до ее смерти. Я заеду к ней в Jewish Home и просижу рядом с уже высохшей, хрупкой, как пташка, Симой несколько минут. А когда встану и нагнусь ее поцеловать в последний раз, она вздрогнет и испуганно отстранится. Один врач мне потом скажет, что эта реакция людей, уведенных в небытие болезнью Альцгеймера, означает чудо: мощный всплеск исчезнувших эмоций. |