На пятке чулок противно приклеился к ноге.
— Больно? — спросил он.
— Больно, — ответила она, предвкушая, что сейчас он будет ее сладостно жалеть. Но он внимательно на нее посмотрел и подмигнул:
— Значит, ты жива, Хлорка. И это здорово…
Он не спрашивал ее ни о чем. Не хотел заставлять ее думать о вещах, которые еще утром казались ей настолько серьезными, что она пыталась ускользнуть от них таким высокохудожественным способом. Под пятку ей он положил свой сложенный вчетверо носовой платок.
И теперь она шла почти нормально.
К концу дня ей стало казаться, что все это происходит не с ней. Что это какая-то другая женщина живет своей счастливой жизнью и держится за руку какого-то былинного человека.
Ей казалось, что такое возможно только во сне.
А в жизни — непреодолимые барьеры интеллигентной стеснительности, такта, приличия и полной отчужденности.
Как только она сказала ему, как ее зовут, еще там, в комнате со страшной петлей, он тут же с радостью исковеркал ее имя и позже ни разу к оригиналу не возвращался. Хлорка, и все тут.
Именно поэтому ей и казалось сейчас, что все происходит не с ней. Флора сегодня умерла, повесившись на люстре. А беззаботная Хлорка носилась по городу и ощущала весну.
— Ты шить, Хлорка, умеешь? — спросил он ее весело.
— Да. Немного, — ответила она очень неуверенно, потому что никогда никому, кроме себя, не шила. — А что?
— Сейчас ко мне поедем. Зашьешь мне кое-что и собраться поможешь. — Он озабоченно взглянул на часы. — Бремя поджимает. Помчались.
Мчаться пришлось прилично. До остановки трамвая. Народу на ней было полно. Час пик в самом разгаре. Она не очень понимала, почему на ее долю выпал сегодня такой утомительный день. И почему она должна ехать куда-то и что-то шить. Но спрашивать об этом после всего, что было, казалось ей верхом идиотизма. Все равно, что задавать дурацкие вопросы во сне. И потом, во сне от этого всегда просыпаешься. А вот просыпаться ей сейчас совершенно не хотелось.
Округлый, желтый с красным, трамвай №17 пришлось брать силой. Не ее, конечно. Он затолкнул ее на подножку, на которой уже висели гроздья людей, а потом припечатал собой. Ей показалось, что кости у нее хрустнули, и она вдруг, с неведомой доселе заботой, обеспокоенно подумала о том, кто, доверчиво поджав лапки, прижился у нее внутри. Раньше ей такие мысли в голову не приходили. Раньше ей эгоистично казалось, что она неизлечимо больна.
Она ехала в этом трамвае, уткнувшись носом в прелое пальто какого-то затхлого гражданина, сдавленная, как цыпленок-табака, и впервые в жизни остро чувствовала, что счастлива.
Когда они наконец притащились к нему на Дегтярный, темп снизить он ей так и не позволил. Но радость пришла уже оттого, что она сняла наконец ботинки. Надев какие-то громадные тапки, прошаркала на кухню ставить чайник и варить картошку.
Квартирка была маленькая и очень чистая.
В коридоре и на кухне блестели на полу покрашенные в терракотовый цвет доски. Обворожительно пахло свежей краской, хоть ложись на пол и катайся, как мартовская кошка. Запах этот Флоре ужасно нравился.
Она впервые оказалась в квартире, где нет никаких соседей. После войны рухнувший дом отремонтировали, и по какому-то странному недочету на двух этажах оказались аппендиксы, которые так и оставили самостоятельными.
И когда он наконец усадил ее на деревянную табуретку и стал ставить на стол чашки, она позволила себе внимательно его рассмотреть. Нет, даже если бы он был хромой и кривой на один глаз, она бы смотрела на него с точно таким же чувством. Она одобрила бы любое его обличие.
Она уже не понимала, какой он, потому что привыкла, что он тащит ее за руку. Рядом с ним было уютно. Потому что веяло от него такой мощной теплотой, что какая-то там внешность не имела ровным счетом никакого значения. |