Изменить размер шрифта - +
Раны же на руке кричали во весь голос. Они как бы высасывали его силу, его терпение. Руку ломило, дергало, — казалось, ее положили на наковальню и дробят молотом. А в глазах то прояснялось, то заволакивало красной мглой. Иван укладывался на кровать (предварительно скатал постель), вставал, принимался шагать по комнате. Малый Иванко примостился на стульчике у шкафа и смотрел оттуда большими сочувственными глазами.

Превозмогая боль, Иван несколько раз пытался заговорить с ним, но боль одолевала его, и разговор прерывался. Иван узнал только, что мама мальчика — библиотекарь, а отец — учитель, сейчас на фронте, а Иванко кончил три класса, нынче осенью пошел бы в четвертый, но школу закрыли. Прошлым летом мама работала в общине, а Иванко присматривал за хатой и огородом. Еще есть у них коза, Белочка.

— Дядя, — спохватился мальчик. — Хотите молока? Оно густое и вкусное, несмотря что козье.

— Спасибо, — Иван провел шершавой ладонью по чубастой головке тезки. — Не хочу.

Он продолжал ходить по комнате, изредка останавливаясь то у одного, то у другого окна. Оба окна выходили в степь.

Восточное — на поле боя, на далекие осокори разбомбленной станции Грушки, оттуда Иваново подразделение и пришло сюда, южное — в чистую снежную беспредельность. И там было мертво, пустынно. Иван не знал, где сейчас бригада, где отступившие десантники, почему не идут сюда немцы и что будет, если они придут, — боль мешала сосредоточиться на какой-нибудь мысли. Да и что он мог сделать, когда у него почти не было сил. А раны кричали, раны одолевали его.

Иван попытался сам одолеть их. Лег на кровать и лежал стиснув зубы и смежив веки. Боль носилась по всему телу, ввинчивалась в мозг тоненькими ржавыми буравчиками, а он лежал и лежал. Хоть и не раскрывал глаз, перед ним попеременно зажигались то темно-зеленые, то желтые огоньки, и последние стали постепенно побеждать темно-зеленые, и зеленое исчезло, а вставало только черное, обычный цвет дремоты.

Он не помнил, сколько времени лежал так. Вдруг по нему ударил крик. Отчаянный детский крик на одной тонкой ноте. Иван метнулся через кухоньку в другую комнату — светлицу — и увидел в углу спиной к стене Иванка. Он дрожал мелко-мелко и медленно оседал на пол. А потом, раскинув ручонки, вытянулся на полу и затих. На лице его застыло выражение любопытства и ужаса, по тонкой детской шейке и плечу растекались алые пятна. Пули разбили окно и, пронзив Иванка, впились в глиняную стену. Светило в окно низкое зимнее солнце, освещало одну-единственную оставшуюся со стеклом оконную раму. Видимо, Иванко хотел посмотреть в залитое солнцем окно, продышал дырочку, и его увидели немцы.

Ярость охватила Ивана. Из груди рвался крик, ненависть сдавила ее, перехватила дыхание. Он пересек кухоньку и комнату, схватил наган и пошел к двери. Но пошатнулся, ударился боком о шкаф, острая боль подняла его на гигантские вилы, подняла и швырнула на пол. Как он не выпустил пистолет, как пистолет не выстрелил, — а может, и выстрелил — этого Иван не знал и не слышал.

Он приходил в сознание тяжело, медленно, как будто вылезал из глубокого колодца. А когда пришел в себя, его охватило отчаянье и скорбь, тонкая и ранящая, как острие штыка. Иван стоял, прислонившись головой к стене, качал, как ребенка, закутанную в белое руку, и горевал, и плакал душой по малому Иванку, и мучился мыслью: что будет с матерью, когда она вернется. И снова стонала, плакала душа.

Хата до краев наполнилась этим плачем, немым криком, отчаяньем, а над нею с угрожающим шипеньем, с шелестом летели с востока снаряды и взрывались по ту сторону села. Один снаряд взорвался совсем близко, жалобно зазвенели уцелевшие оконные стекла, но Иван слышал и не слышал этого, слышал и не слышал пулеметный и автоматный клекот, отдаленный рев танков и самоходок.

Быстрый переход