Одним своим отчаянным, решительным словом Надийка сдвинула с их душ заслонки и направила их мысли в одно русло, свободное от предрассудков, условностей, не подвластное никакой силе и воле.
Они не обмолвились о Надийке ни единым словом. Делали вид, будто совсем забыли о ней и о Петре. А может, и правда забыли, может, то, содеянное Надийкой, жило в них само по себе.
Шли, обнявшись, левадой, стояли под вербами над Белой Ольшанкой, и мир вторично рождался для них. Это было новое небо, новые вербы, новая Белая Ольшанка.
Василь сломал вербную веточку, покусывал ее. Потом он целовал Марийку, страстно и нежно, она прижималась к нему и ощущала горьковатый привкус на своих губах, привкус Белой Ольшанки, любви и осени. Она гнулась и не ломалась в его сильных руках, горела и не сгорала на широкой крепкой груди. Они оба жаждали этого огня, оба шли в пламя и останавливались, охваченные им. Так сладостно, так терпко было гореть и не сгорать до конца. Марийке было и хорошо и грустно.
А Ольшанка пела, а небо медленно вращалось миллионами звезд.
И вдруг одна, большая, ослепительно яркая, сорвалась и полетела вниз, вспыхнула зеленым огнем, даже стало больно глазам, и сорвалось что-то в Марийкиной памяти, и она даже пошатнулась, ухватилась руками за вербу, чтобы устоять на ногах. Почему-то всплыли, так страшно, так неожиданно, выплыли из белого мрака произнесенные Лоттой слова: «Сгорел один, выпрашиваешь себе другого». В одно мгновение Марийка сразу отдалилась от Василя. И отдалялась от него все больше и больше. Откуда, зачем они пришли — злые, несправедливые слова? Ведь тогда она не выпрашивала для себя никого. Она ничего не знала.
«Разве не знала?» — возникала другая мысль. И уже казалось ей, что знала, что Лотта сказала правду. Она рванулась, хотела побежать, но Василь легонько и все же уверенно придержал ее за руку. В этом уверенном и нежном пожатии был, как ей показалось, весь новый Василь — спокойный, просветленный глубокой мудростью и любовью. И она подчинилась той мудрости и тому спокойствию. Чувствовала, что могла вырвать руку, и Василь все понял бы, и, может, отступился бы от нее, но это было бы несправедливо и тяжело для обоих. На это у нее не хватало ни сил, ни воли.
Руки и плечи ее мелко дрожали. Чтобы унять дрожь, Василь положил Марийке на плечо руку, обнял легонько, как бы окутал мягким крылом, и повел вдоль Белой Ольшанки. И от этого нежного, доверчивого прикосновения пугливая боль осела на дно Марийкиной души, и снова к ней вернулось недавнее чувство, и снова поплыло в причудливом круговороте небо.
…Оно не остановилось ни на второй, ни на третий день. Марийка точно потеряла голову, шла навстречу своей любви без оглядки, без колебаний, погружалась в любовь, как в глубокую пучину.
С этой любовью, сама того не замечая, открывала заново мир. Становилась все ближе и ближе к нему: к этим звездам, к осени, к травам. Жила трепетной и тревожной жизнью. Любовь как бы подняла ее над миром, дала возможность острее почувствовать себя. С Иваном она чувствовала себя уверенно. А здесь что-то подсказывало ей, что любовь ведет и спасает их обоих одновременно. И особенно Василя. Видела — без нее ему и жизнь не в жизнь. И это гасило ее последние колебания.
…На следующий день вечером Василь пришел к ним. Бренчали вдвоем на гитаре, играли в карты, и Марийка смеялась, потому что все время выигрывала. Звали и тетку Наталку, но та играть не захотела, сновала по хате, ворочала горшками, а потом подошла и демонстративно поправила на стене Иванову фотографию в потемневшей кленовой рамке. Иван хмурил густые брови, строго сжимал губы, но Марийка не прочитала в его черных глазах ни осуждения, ни гнева. Однако что-то повернулось у нее в душе и острым кончиком коснулось сердца. Василь встал, снял с гвоздя фуражку. За ним встала и Марийка.
— Куда вы? — впервые за вечер подала голос тетка Наталка. |