Изменить размер шрифта - +
Принесите самогон… Разотрем его.

Иван открыл глаза. Он не видел ничего, была сплошная тьма, но понял, что лежит в хате или в хлеву.

— Не надо… — сказал он. — Я уже… очнулся. Это у меня… от плена. Ослаб…

— Понятно, — только и сказала женщина.

А потом наступило молчание, которое Иван не решался нарушить. Он понимал свою полную зависимость от этих людей.

— Спрячем его в боковушку, — сказала женщина. Она говорила об Иване, словно о вещи.

В ответ раздалось покряхтыванье, поскрипыванье; казалось, из колодца тянут бадью и не могут вытянуть:

— А-а… Да… если бы там было сено или солома… А то одна труха.

— Больше некуда, — твердо сказала женщина. — Подвинем бочку, присыплем соломой.

— Может, в огороде, — неуверенно сказал старик. — В кукурузе?

— Сколько там ее — лоскуток. Да и не подойдешь туда днем. Ведите уж. А я сейчас принесу что-нибудь поесть.

— Скажите, где я? — наконец отважился спросить Иван.

— Как это где? — удивился старик. — В Вишенках.

— Это — какой области?

— Черниговской. Бобровица за нами. А как же это так, что ты ничего не знаешь?

— В поезде убегал, под сеном, — коротко пояснил Иван. — Значит, уже Черниговщина!

Старик зашуршал в углу, готовил Ивану укрытие. Иван даже не пытался помочь ему, — не было сил, да и не ориентировался он в темном хлеву.

Блеснул краешек неба, в хлев вошла женщина. В руках у нее зажглась спичка, запрыгало пламя.

— Чшш… Ты… Погаси! — Старик даже потерял от страха голос, замахал руками, и так же замахала черными крылами размытая тень за его спиной.

Женщина дунула на спичку.

— Я весной обмазала хлев, зашпаклевала все дыры, — словно оправдывалась она.

— Не надо, — сказал Иван в угоду старику.

В короткой вспышке света он увидел круглое лицо женщины, еще молодое, красивое, только поблекшее. Спичка погасла, а перед взором Ивана еще стояли ее дугообразные брови и блестящие, наверное от тревоги, глаза.

— Ешьте, — протянула она горшок Ивану, который сидел, прислонившись к стене, и, нащупав его руку, вложила в нее ломоть хлеба.

Мягкость ржаного хлеба прошла через все тело Ивана, дошла до сердца, голодные спазмы сдавили горло, и он уже мало что помнил. Сначала съел хлеб — не заметил, как это произошло, — а потом припал к горшку и выпил вкусную наваристую юшку. Зубы стучали о краешек горшка, юшка проливалась на грудь, он это осознавал, сожалел, но не мог остановиться. Гущу, оставшуюся на дне, вычерпал деревянной ложкой. Юшки было мало. Он скреб и скреб ложкой по глиняным бокам и донышку горшка, женщина даже вздохнула и тихо молвила:

— У нас есть хлеб. Только… не надо сразу. А утром я сбегаю к Гале и принесу молока.

Иван понял, что Галя — ее родственница, может, сестра или невестка.

 

…Это молоко… Большой кувшин молока дважды в день. Каждая капля вливалась в мышцы, в кровь, он пил его, как увядший, изжаждавшийся стебелек дождевую воду. Оно пахло знакомыми сызмала травами полесских лугов, на которых все лето роскошествует солнце, и гуляют тихие ветры, и шумят грозы. Это солнце, эти дожди, эти ветры как бы рождали его заново. А еще картошка, и пшенная каша, и каша тыквенная с постным маслом, и хлеб, пахучий ржаной хлеб, в котором одинаково вкусны и мякиш и корка.

В своем укрытии Иван лежал только до утра.

Быстрый переход