Он махнул рукой.
— Ну, разве старенькое что-нибудь.
Гнездо Семен устроил очень уютное. Он сумел устроить все так, чтобы постороннему глазу казалось: Иван все сделал сам, забравшись туда самовольно. Подстелил фасолевую ботву из огорода, а чтобы не было жестко, надергал из стожка (стоял в огороде) просяной соломы. Спереди заставил будылья подсолнуха и забросал тыквенными плетями. Тайник надежный и удобный еще и тем, что отсюда (хата и хлев — на бугре) Ивану видно в щели всю улицу. От крайней, под железом, хаты с высоким крыльцом аж сюда, до усадьбы Уласовича. А его укрытие отгорожено от улицы тыном и еще одним тыном от двора (через те тыны слетали потом к Ивану похожие на красногрудых петухов рассветы), подойти сюда просто так, случайно, никто не может. Разве что умышленно. Единственную реальную опасность могли представлять дети. Играя в прятки или в войну, они порой залезали и за чужие тыны, в чужие хлевы, нарушая свои же запреты: «Чур, в чужом дворе не прятаться!» Правда, усадьбы деда Семена они сторонились, — видно, уже знакомы были с хлесткой лозой, росшей в конце огорода у копанки. Но однажды двое мальчуганов все же забежали из огорода и спрятались под просяным стожком, в нескольких шагах от Ивана. Двое белоголовых мальчишек в военных пилотках по самые глаза и непомерно больших, завязанных на щиколотках, зеленых солдатских галифе. Эти галифе висели на них пустыми мешками. Мальчики все время поглядывали в сторону Ивана, — видимо, их манило уютное укрытие. А где-то за хатой, на улице, звучал голос девчушки:
— Я не играю. Я знаю, где вы спрятались, я не играю.
Видно, обладательница голоска не знала, где они схоронились, а только пыталась выманить их таким способом, но мальчики не поддавались.
Иван не знал, как поступить, если ребята надумают залезть сюда. Накричать на них, просить, чтобы никому не говорили?
К счастью, это хитро-провокационное «я знаю» привлекло внимание Лиды, стиравшей у колодца, она огляделась вокруг, увидела мальчишек и прогнала с неожиданной для них яростью, так что меньшой даже завизжал от испуга.
Ивану стало жаль мальчугана. А Лида вернулась к колодцу и продолжала стирать. Иван видел ее всю, от поддернутой выше колен юбки до покрасневших рук. Мелькали в них белые рубашки и маленькие рубашонки, мелькали тугие икры, на которых играло солнце, перекатываясь по напряженной, наклоненной фигуре, а Иван ощущал гулкие удары в висках и отводил взгляд. И снова думал о Марийке, она вот так же стирала в Ольшанке, только он тогда смотрел издали и не видел ее фигуры, а теперь она словно бы стояла перед ним: такие же тугие икры, такие же полные красивые руки… Он зажмурил глаза и увидел нагруженный сеном воз и себя на возу, а рядом, чуть позади, Марийку. Он оглядывается на нее и видит в подоле зеленые кисти ореха: она вылущивает орехи и кладет их обратно в подол. Ноги ее — рядом с ним, сильные ноги с чуть заметными золотистыми волосинками, загорелые, стройные. И он щекочет их стебельком, а она улыбается, грозит ему пальцем… Подумалось, что он уже совсем близко от родных мест, совсем близко от Марийки, и что он не будет залеживаться здесь, а через несколько дней, как только накопит хоть немножечко сил, тронется в путь. Позднее уже наверное освободили, Марийка ждет не дождется от него вестей. Наверняка туда уже ходят письма с фронта.
Удастся ли сразу увидеть ее? Пустят ли его хоть на день? Или только пошлет письмо? Пустят. Пустят! Должны пустить. Он скажет… Он расскажет…
И тут его наотмашь, как растянутая и выпущенная из пальцев тугая резина, бьет тяжелая мысль.
Что скажет?
Что расскажет?
Кто ему поверит?
Эта мысль была холодная, пугающая, и чем дальше он разматывал ее, тем больше убеждался, что она не имеет конца. Поняв, что ничего утешительного не вымечтает, оборвал ее. Зачем удручать сердце? Зачем загодя примеряться на острия, которых, может, и не будет? А будут… Так уж будут. |