Пусть решает сама, что лучше: честный, который может и ударить, или лицемер, который будет бог знает каким. А еще потому так сказал, что начал остерегаться ее. Решил, что лучше впредь прятаться за шутку, принять тон балагурный, легкий, потому что почувствовал, как трудно вести серьезный разговор, трудно и неблагодарно. Балагуря, можно сказать значительно больше, намеками легче выведать.
— Видите ли, это уже дело вкуса, — продолжал он. — Кому что по нраву. Одному нравится секс, другому сало. Одной — чтобы муж был как трава, другой — как дикий вепрь. Чтобы был решительный, сильный…
— Я ненавижу сильных. Они мне опротивели. Вокруг только сильные. Или те, что маскируются под них. Эти еще хуже. Потому что ко всему еще и лицемеры. Если я кого и полюблю, то только доброго. С улыбкой, со смущением в глазах.
Он деланно, преувеличенно глубоко вздохнул. И понял, что сыграл скверно. Теперь его начинала пронимать злость. Что эта кукла, этот «пончик», как назвал ее Вадим, не давалась в руки, проявила такое упрямство и самостоятельность. Что все кончалось ничем. Что даже этого легкого, ироничного тона он не мог придерживаться — Неля сбивала с него. А вместе с тем чувствовал, как ему хочется понравиться ей. Ему казалось, что она понемногу теряет к нему интерес, разочаровывается, а переменить не мог ничего. Может, немного был виноват и тот контроль, который он установил над собой и от которого сам как бы раздваивался.
В парке стало уже совсем темно. Но фонари почему-то не зажигались. Видимо, не настало время — в городе часто включают свет не тогда, когда темно, а когда положено по графику. Над ними холодно качались осокори, сквозь мелкие листья проглядывали редкие, бледные звезды. Неля встала, посмотрела на крону, шумевшую над головой, — шум был не весенний, казалось, это трепещет не молоденькая листва, а шелестит столетний пергамент, — на синее ветреное небо, какое-то пустынное, обложенное по краю, над Дарницей, черными тяжелыми тучами.
— Какое неприветливое небо, — сказала Неля.
Борозна все еще не вставал. Он давно смотрел на небо. Оно и в самом деле было пустынным и каким-то бездонным, хватало этим за сердце. Он устал. Но сегодня не мог отдохнуть глазами даже там. Небо всегда манило его. Манило не тем, что видел, а тайной, какую прятало в себе, о которой можно было думать безустанно, не меняя очертаний того, о чем думалось. Оно манило невидимыми мирами, вечным обещанием, вечной угрозой — теми выгоревшими звездами — черными дырами и всем, что еще не открыто и никогда не будет открыто. Он любил смотреть на него. Черные дыры неба… Почти магия, почти безумие. Пустота — где была звезда, где когда-то буйствовало пламя; материя, которая сбежалась в комочек и не выпускает ни лучей, ни магнитных волн — ничего. Ужасающая сила, от которой неведомо чего ждать. Несусветная пустынность, бесконечное одиночество… Не выпускать из себя ни единого лучика! Как страшно она манит человека, эта великая магия мира, которая тяготеет над человеком и которая толкает человечество по какому-то неведомому ему пути. По краю, над пропастью, чтобы заглянуть в нее. Куда приведет этот путь? Это неизвестно. Иного человеку не дано. Да так ли это и плохо — вечно куда-то стремиться, идти, лететь… В этот миг ему страшно захотелось, чтобы Неля почувствовала то же, что чувствует он. Чтобы сжалась вот так же душой, чтобы упало в пустоту сердце и замерло, занемело на мгновение, а потом мозг прожег ледяной холод, чтобы на том месте встала черная боль, еще сильнее подчеркнув одиночество. Тогда бы Неле захотелось бежать отсюда. Тогда бы она поняла его…
— Хотите, Неля, я расскажу вам о черных дырах неба? — спросил он, и было в его голосе такое искреннее желание отдать что-то свое, какую-то частицу себя, что она, хоть уже и собиралась уходить, не решилась отказать. |