Акогда персонажи готовы, рассказ разворачивается сам собой, как по волшебству. История должна вырастать из героев, а не накладываться извне. И чтобы Юноша ожил, ей нужно, чтобы мсье Буассон рассказал ей уйму разных мелочей…
И он рассказывал. Лежал на кушетке, задрав ноги на подлокотник, и время от времени поправлял под головой подушку. Поднос с бурбоном, каплями и таблетками стоял под рукой. Буассон отхлебывал то воды, то бурбона, то глотал лекарства, как подросток, который слегка прихворнул и пользуется случаем выпить тайком от родителей. Жозефина смотрела, какие у него жидкие волосы на затылке, какая прозрачная кожа, и ее трогала эта хрупкость. Ей вспоминались слова Стендаля: «Жизнь надо хорошенько трясти, а то она сама нас сгложет». Буассон как раз выглядел таким — изглоданным. Как рыбья кость.
Жозефине иногда казалось, что он с головой погружается в прошлое и забывает, что она сидит рядом. Он прикрывал глаза и снова видел перед собой съемочную площадку, люкс Кэри Гранта, балкон, с которого они смотрели на ночной Париж. Жозефина немного выжидала, потом осторожно задавала новый вопрос:
— Он рассказывал вам про Штаты, про современников, режиссеров, других актеров, актрис?
Буассон не всегда отвечал прямо. Иногда он продолжал грезить вслух и говорил, по сути, сам с собой:
— Бывало, когда вечером я приходил со съемок домой, то так задыхался от счастья, что у меня буквально не было сил писать дневник… К тому же я записывал только то, что имело отношение ко мне. До остального мне не было дела. Наверное, я ревновал его ко всему, что так или иначе его окружало. Стеснялся своей неуклюжести. Помню, как-то раз он взял меня на светскую вечеринку. В дневнике я писать об этом не стал. Он так улыбнулся и спросил: «Хочешь познакомиться с киношным бомондом? Пойдем, покажу…» Приходим. Большая квартира на Риволи. Очень просторная, вся белая, по стенам сплошь картины, альбомы по искусству. Кроме меня, только взрослые. Все говорят по-английски. Все очень нарядно одеты, дамы в коктейльных платьях, мужчины в костюмах и галстуках и лакированных ботинках. Много пьют, разговаривают очень громко. Помню, они говорили о любви как об очень важном философском вопросе, секс то, секс сё… Они издевались над мещанскими условностями, когда, мол, кого-то любишь и считаешь, что человек — твоя собственность. Это, дескать, убожество. Мне казалось, это говорится в пику мне. Будто они мне в лицо кричали: «Лопух, недотепа!» Я их рассматривал в упор. Они пили, курили, говорили о художниках, о которых я никогда не слышал, о джазовых пластинках, о театре. Одна женщина на каждое мое слово прямо покатывалась со смеху. Она видела, что я пришел с Кэри, и сразу заявила, что я просто прелесть. Ее звали Магали. Она сказала, что она актриса. Брюнетка, волосы до плеч, глаза жирно подрисованы черными стрелками, зеленый свитер с блестками. Она трещала про Париж, Рим, Нью-Йорк, видно, что много поездила. У нее было полно знакомых в кино, предлагала помочь, если мне нужна будет еще стажировка. Я кивал, мол, да, с удовольствием, а сам думал: «Вот бы мне быть как она, таким же уверенным, раскрепощенным…» Она держалась так, будто искренне мной интересуется, и я и впрямь почувствовал себя ужасно интересной персоной. Ну, думаю, наконец-то! Я как они, их мир — мой мир! У меня аж сердце захолонуло. Я уже видел, какое меня ждет блестящее будущее. Когда я смогу тоже вот так разглагольствовать безапелляционно, уверенно. У меня тоже будет обо всем свое мнение, непререкаемое суждение. И вдруг… Вошел мужчина, и все разом обернулись к нему. Кэри мне потом объяснил, что это один кинопродюсер, очень важная птица, от которого все зависит в Голливуде. Все кинулись к нему, обступили со всех сторон. Про меня забыли и думать. Они все толкались, даже не извиняясь, не глядя в глаза. Я снова стал как невидимка. И подумал: «Да что я вообще тут делаю?» Ко мне подсел какой-то здоровенный бородач и стал расспрашивать, сколько мне лет, на кого я учусь, кем хочу стать через десять лет… Но я не успел ему ничего толком ответить, как он вскочил и пошел принести себе чего-нибудь выпить. |