|
Она развязала пояс и обнажила живот, но ноги все еще были закрыты: полы халата падали вертикально вниз, закрывая бледно-голубым (или он был белым?) каскадом ее ноги (одна длиннее, другая чуть короче), а я несколько секунд снимал, приближая к ней камеру, для эфемерной вечности. Берта сказала, что сделает копию. Как только я закончил снимать и чуть отодвинулся вместе с камерой, Берта тут же запахнула халат. Я подумал, что в эту минуту ее шрам стал, должно быть, совершенно лиловым, но я не смотрел на нее, мне нужно было сказать ей кое-что еще, мы еще не совсем закончили, нам оставалось снять то, что просил этот «Билл» или «Ник», или «Джек» — искалеченную ногу. Я зажег сигарету, и на разобранную постель упала искра, но погасла, не долетев, и не прожгла простыню. И тогда я произнес это (а может быть, это сказал «Билл»? Или Гильермо сказал своим голосом, напоминающим звук пилы?). «Нога, — сказали мы, сказал я, — осталось еще снять ногу, — сказали мы, — не забудь, что Билл хочет ее увидеть».
* * *
Я вспоминаю обо всем этом только потому, что то, что случилось позднее, чуть позднее, и случилось там же, в Нью-Йорке, в чем-то (а может быть, даже и во многом) походило на то, что случилось еще позднее (хотя и ненамного позднее), уже после того, как я возвратился в Мадрид, к Луисе, и меня с новой силой охватили ужасные предчувствия, которые преследовали меня со дня нашей свадьбы и не оставили до сих пор (по крайней мере, не совсем оставили, и, возможно, не оставят уже никогда). Впрочем, возможно, это было уже новое предчувствие, непохожее на те два, что мучили меня раньше, во время свадебного путешествия (особенно в Гаване), и даже до него, новое неприятное чувство, которое, впрочем, тоже могло быть плодом моего воображения, необходимый, но недостаточный ответ на мучительный изначальный вопрос: «И что дальше?» — вопрос, который, сколько бы раз ты ни давал себе на него ответ, возникает снова и снова, оставаясь все таким же острым и таким же мучительным, как сказка про волшебную дудочку, которая приводила в отчаяние всех детей и которую мне рассказывала моя гаванская бабушка в те дни, когда мама оставляла меня с ней, дни, полные песен, игр, сказок и рассеянных взглядов на портреты умерших, или дни, когда она смотрела на закат. «Рассказать тебе сказку про волшебную дудочку?» — с добродушным лукавством спрашивала бабушка. «Да», — отвечал я, как и все дети. «Я не спрашиваю, да или нет, я спрашиваю, хочешь ли ты, чтобы я рассказала тебе сказку про волшебную дудочку», — смеялась в ответ бабушка. «Нет» — менял я ответ, как и все дети. «Я тебя не спрашиваю, нет или да, я тебя спрашиваю, хочешь ли ты чтобы я тебе рассказала сказку про волшебную дудочку», — еще больше веселилась бабушка и так доводила меня до полного отчаяния и изнеможения, пользуясь тем, что ребенок в таком состоянии никогда не додумается до ответа, который разрушил бы чары: «Я хочу, чтобы ты мне рассказала сказку про волшебную дудочку», — простое повторение как спасение, но как догадаться об этом ребенку, который все еще мыслит категориями «да» и «нет», и не забивает себе голову всеми этими «возможно» и «может быть». Но вопрос, который мучает меня теперь, гораздо сложнее, и простое его повторение ничего не даст, как не дало тогда, в казино на Алкала, 15, когда я на вопрос отца: «И что дальше?» ответил: «Вот и я себя спрашиваю: и что дальше?» Единственный способ отделаться от этого вопроса — это не повторять его, а просто не задавать его себе и сделать так, чтобы никто его тебе не задавал. Но это невозможно, и, вероятно, именно поэтому, для того, чтобы на него ответить, нужно выдумывать проблемы, терзаться сомнениями и подозрениями, думать об абстрактном будущем, и думать об этом так болезненно, «so brainsickly», как посоветовали не делать Макбету, видеть то, чего нет, для того, чтобы что-то появилось, бояться болезни, смерти, или предательства, или угроз, пусть даже мнимых, пусть даже исходящих от выдуманных людей, пусть даже придуманных по аналогии, пусть символических. |