Изменить размер шрифта - +
Эти внутренние голоса возвращают нас в прошлое, далекое или совсем недавнее, и раскрывают секреты, которые никому уже не нужны, но, тем не менее, изменяют судьбы, изменяют наше настоящее и будущее, наше представление о жизни и о людях; после этих рассказов никому нельзя больше верить, все кажется возможным, кажется, что наши знакомые (да и мы сами) способны на величайшие низости. Но все вокруг непрерывно что-то рассказывают и тем самым что-то скрывают. Истинным остается только то, о чем никогда и никому не было сказано ни слова. Но то, о чем молчат, становится тайной, и иногда приходит день, когда ее все-таки открывают.

— Неудивительно, что вы были женаты столько раз — вы просто кладезь невероятных историй, с вами не заскучаешь, — и тут же добавила, словно давая ему возможность ответить на вторую часть своего замечания, не отвечая, если он того не хочет, на первую, — на те слова, что она сказала раньше (в этом проявилось ее к нему уважение): — Многие мужчины думают, что женщины всегда хотят чувствовать себя любимыми, хотят, чтобы их ублажали и баловали; а на самом деле нам больше всего нужно, чтобы нас развлекали, чтобы не давали слишком много думать о самих себе. Это одна из причин, по которым женщины обычно хотят иметь детей. Вам, должно быть, это хорошо известно, иначе вас так не любили бы.

Я не воспринял ее слова как упрек в свой адрес, скорее, наоборот. Я часто рассказывал Луисе невероятные истории, хотя к тому времени я еще не рассказал ей о «Билле» и Берте (эта история ее очень бы заинтересовала), но это была и моя история, потому-то, наверное, я и молчал. О Гильермо и Мириам я молчал до того момента, пока о них не заговорила сама Луиса, и я не понял, что это была и ее история тоже, а в тот день, когда мы познакомились, я опустил (или изменил) кое-что в разговоре высокопоставленных лиц (особенно в словах нашего высокопоставленного лица) — то, что показалось мне недопустимым, или вредным, или недостойным Но тогда моя цензура не помешала Луисе понять, о чем шла речь: она знала оба языка не хуже (если не лучше) меня. Молчать и говорить — вот два способа повлиять на будущее. Я поду, мал, что тем достоинством, которым в глазах Луисы обладает мой отец, обладает и Кустардой-младший, который, когда хотел, рассказывал абсолютно невероятные истории, развлекая ими моего отца. Я сам слышал от него множество таких историй в детстве и в юности, а недавно услышал очередную — о Рансе, тете Тересе и еще одной женщине, с которой я не состою в родстве, — в каком-то смысле историю обо мне самом (так что, может быть, это и моя история тоже, а Луисе, возможно, понравилось бы слушать Кустардоя-младшего).

Смех Ранса не оборвался, наоборот, он смеялся слишком долго, смеялся деланным смехом, словно хотел выиграть время и решить, на какую часть реплики Луисы ответить и что именно ответить (или ответить на обе? или не отвечать вовсе?). Он смеялся, когда пора было уже перестать, а ведь смысл имеют не только слова — пауза, затянувшийся смех тоже могут многое сказать.

— Не так уж меня и любили, — ответил он наконец, и тон его был не такой, как всегда, — казалось, он все еще колеблется. Если бы этот вопрос задал я, отец не колебался бы, и смех его не звучал бы ни на одну секунду дольше, чем это нужно (и то и другое было признаком уважения к Луисе). — А когда меня любили, я этого не заслуживал, — добавил он, и это не было кокетством, — я слишком хорошо его знал, чтобы сразу этого не заметить.

Луиса, несмотря на все свое почтение к Рансу, осмелилась настаивать (может быть, она давала мне этим понять, что начала свое расследование и теперь ее ничто не может остановить, что бы я об этом ни думал?). Эта история могла стать и ее историей. Пока все зависело от Раиса. То, что она не начинала своего расследования, пока я не вернулся, наверное, тоже было признаком уважения, — ее уважения ко мне.

Быстрый переход