Изменить размер шрифта - +
Спиридонову показалось, что Гаев потерял сознание – он не пытался ни подняться, ни защититься, когда японец легким, каким-то даже изящным движением, вновь более приличным в балете, нежели на войне, поднял вверх гаевскую винтовку.

Поднял и опустил – раз, другой, третий… Каждый удар сопровождался фонтанчиком крови, когда штык входил Гаеву в плоть. И Спиридонов сорвался. Вскочив из укрытия, он выстрелил по торжествующему японцу, впервые на этой войне выстрелил в спину. Расстояние было предельное для нагана, но глазомер не подвел Спиридонова. Первая пуля попала в цель. Японца швырнуло на его жертву. Он, однако, попытался встать. Спиридонов бросился вниз, стреляя на ходу. Два или три раза промазал, но первое попадание, должно быть, было серьезным. Когда он оказался рядом с телом товарища, японец осел на колени – будто молился. Кровь текла у него по губам, глаза не выражали никакой мысли – ни гнева, ни страха, ни мольбы, только непонятное смирение.

Он что-то сказал по-японски. Спиридонова охватило желание выстрелить в японца в упор – из-за него погиб прекрасный парень, его друг, казак Валерка Гаев… В том, что Гаев мертв, не было ни малейших сомнений – колотые раны в груди, застывшая грудная клетка, запекающаяся на гимнастерке кровь явственно об этом свидетельствовали. Сейчас, сейчас он своими руками порешит супостата.

Он рванул саблю и со всего маху плашмя ударил японца по голове. Если проломит голову, что ж, так подлому япошке на роду написано. А не проломит – доставит в штаб языка.

Его поразило то, что, несмотря на смирение в глазах, противник попытался уклониться от неминуемого удара. Возможно, ему бы это и удалось, даже с пулей в спине, но Спиридонов бил с праведной яростью… и еще чем-то новым. Он чувствовал нечто неоформившееся, непонятное. Какой-то зуд, словно он проведал, что на бесхозном поле за околицей закопан клад и нужно спешно извлечь его из земных недр.

Тогда Виктор Афанасьевич еще не знал, что в тот день он впервые столкнулся с дзюудзюцу. И не догадывался, чем станет дзюудзюцу в его жизни. Но чувствовал интерес – странный и непонятный, только усилившийся после обыска пленника.

 

Наш герой откладывает в сторону полуисписанный лист, вынимает из стопки другой, приподняв пресс-папье, вероятно, помнящее еще Александра Освободителя, подкладывает на стол лист бюварной бумаги, на него кладет чистый лист писчей, макает ручку в чернильницу…

«Я не знаю, можно ли считать борьбу, преподаваемую мной на курсах самообороны, и дальше дзюудзюцу. Для меня теперь очевидно, что я сильно отдалился в своих исканиях от японского образца как в прикладном, так и в отвлеченно-идеологическом смысле.

Строго говоря, японское дзюудзюцу, как и предупреждал меня мой учитель, идеально подходит только для японцев, притом и то лишь тогда, когда оно развивается синхронно с самим обществом. Я постарался адаптировать дзюудзюцу для России, сделать его гармоничным со временем, в котором живу. Смею надеяться, это мне удалось – и что теперь прикажете, именовать его «красное пролетарское дзюудзюцу»? Звучит абсурдно, хотя, по сути, абсолютно верно. И рабоче-крестьянским дзюудзюцу мне его именовать тоже не хочется…»

Виктор Афанасьевич опять откладывает ручку и перечитывает написанное. Хмурится, кладет лист поверх бюварной бумаги и продолжает мысль:

«…хотя и это очень верно. Если милиция у нас рабоче-крестьянская, то какова ее борьба? Суть в другом – большую часть времени как инструктор я уделяю тому, чтобы выбить…»

Слово «выбить» Виктор Афанасьевич подчеркивает двумя чертами, причем последняя едва не надрывает бумагу не слишком высокого качества.

«…из них их прошлый опыт, заменив его системой. Довести применение системы до автоматизма, до рефлекса.

В идеологическом плане это соответствует перековке, в целом проводимой в рамках подготовки кадров для рабоче-крестьянской Красной милиции, да и всей системы пролетарского образования.

Быстрый переход