Старик поднял глаза и показал, чтобы я сел рядом с ним на шкуру.
Он курил и молчал, а я глядел, как пламя пожирает сухие дрова, которые когда-то были деревьями. Их пепел накормит землю, из которой вырастут другие деревья. И с ними появятся другие звери и другие люди.
— Коротышка Бык говорил, что ты можешь не прийти, — произнес наконец Урувиши. — А я сказал ему, что мы вместе поедем туда, где собираются ветры.
— Поедем.
— Я стар… очень стар. Многие зимы ласкали мои кости, и с каждой зимой их ласка все сильнее. Это должно случиться скоро, сын мой.
— Через две луны поедем, — сказал я. — Сегодня утром там, где нет снега, появилось немного зелени.
— Это хорошо. Пока тебя не было, на наши сердца пала тень. А теперь ты вернулся, и мы снова стали молоды. Значит, через две луны. Мы будем готовы.
— Как дела в школе, Дрейк?
— Отлично. Есть несколько очень способных учеников, Бен. Но я, кажется, слишком часто поминаю твое имя всуе. Они тобой восхищаются, а я этим пользуюсь — все время им толкую, что ты не перестаешь учиться до сих пор.
— Тому, кто влюблен в учение, любимая не изменит никогда. Знание бесконечно.
— Я слыхал, ты снова уезжаешь?
— Да, я еду на север с Урувиши. Я ему обещал, и к тому же… ну, сам хочу поглядеть на Лечебное колесо. Мы называем нашу землю Новым Светом, но иногда, особенно в горах, я ощущаю дуновение древности. Дрейк, это очень, очень старая земля. Мне кажется, что люди бродили по здешним тропам куда раньше, чем принято думать. И Урувиши это тоже знает. Похоже, он хочет, чтобы я что-то почувствовал, что-то узнал, пока не стало поздно. Ты, наверное, и сам знаешь — каждое место рождает особое чувство, у каждого — своя атмосфера. В горах мне порой кажется, что они хотят мне что-то рассказать. Эти земли принадлежали индейцам, а теперь мы делим их с ними, как когда-то пикты делили Великобританию с кельтами, саксами и датчанами. Индейцы, которых мы знаем, — не первые здесь, до них тут жили другие, а многие — и до тех. Земля эта принадлежит нам временно, наше время истечет, и сюда придут жить другие. В прериях миллионы бизонов, и до тех пор, пока они пасутся здесь, нельзя обрабатывать землю, нельзя пахать и сеять. Не построить ни школ, ни больниц, ни церквей — бизонам нужен простор, их никакими заборами не остановить. У меня за них болит сердце. Наверное, я чувствую, что я — заодно и с ними, и с индейцами тоже, и время мое истечет вместе с их временем. Не знаю. Старые индейцы рассказывают, что когда-то здесь жили волосатые слоны. На них охотились их далекие предки. Теперь этих слонов уже нет. Здесь водились медведи побольше гризли, и кошки с зубами, похожими на кривые клыки. Один индеец носил на шее такие зубы, а кто знает, откуда они у него? Достались в наследство? Или он нашел их в оползне или пещере? Всего этого давно нет, а мы все плачемся о том, кто уходит на наших глазах. Взваливаем на себя вину за неизбежное. В этом мире только одно достоверно — все меняется. Стоит нам уехать отсюда, и через несколько лет здесь ничего не останется. И если потом сюда придут другие люди, они ничего не заметят, разве что какую-нибудь мелочь. Мы нанесли земле увечья, оставили шрамы — но это все ерунда, настоящие увечья наносила ей грозная рука Господа. Но трава и деревья всегда возвращаются.
— Зачем же тогда строить?
— А в этом и есть радость. Ну, а кое-что остается надолго… на длительное время. Поэтому я и хочу увидеть Колесо. Оно существует уже тысячу лет. Или две тысячи? Десять тысяч? Только слово может прожить дольше. Урувиши знает песни, и мне порой кажется, что они старше, чем это Колесо. А ведь их никто не записывал: ни на бумаге, ни на каменной стене. |