– Как красива молодая графиня фон Рабенау, – заметил стоявший около меня господин, – и с каким отчаянием она оплакивает своего опекуна. Правда, он был очень обаятелен, даже в гробу им можно залюбоваться.
– Да, – ответил тихо его сосед. – Она искренно горюет о нем и объявила мужу, что тотчас после погребения на полгода переселится с графиней-матерью в урсулинский монастырь, чтобы плакать там и молиться. Молодой граф был более, нежели недоволен, и не хотел согласиться на это, но принужден был уступить.
Слова эти немного успокоили мою ревность, и я вышел довольный этой долгой разлукой новобрачных.
На другой день я присутствовал при пышном погребении Лотаря. Герцог присутствовал лично, и его лестные слова сожаления и сочувствия, обращенные к Курту, были лучшим лекарством для раны его сыновнего сердца. Он вполне упивался честью находиться все время рядом с сюзереном; лицо его блестело радостью и гордостью, и только, когда он взглядывал на молодую жену, в глазах видны были страсть и гнев.
Я вернулся в свой замок печальный и угрюмый, и, когда очутился в своей комнате, воспоминание о Лотаре и его появлении в моем алькове встали передо мною. Чтобы развлечься и восстановить душевное равновесие, я уехал на следующий день в другое свое поместье и охотился там в течение десяти дней. В то же время я старательно обдумывал способы достать украденную у моего брата шкатулку и решил, что лучше всего было бы хорошо заплатить Бертраму, который, оставаясь еще приором, легко мог похитить ее у Бенедиктуса.
По возвращении домой, пока я переодевался, прислуживающий мне оруженосец сообщил, что в мое отсутствие произошло важное событие. Преподобный отец, приор бенедиктинцев, дон Антоний умер от аневризма, как говорят. Во время мессы он вдруг вскрикнул и упал; братья поспешили к нему, чтобы поднять его, оказали ему всякую помощь, но напрасно, все было кончено. В это утро совершалось с неслыханной пышностью погребение, на котором присутствовала часть моих слуг.
Меня это известие поразило, как громом. Бертрам умер! Правда ли это или махинация монахов, потому что он не собирался, как мне известно, так скоро бросать службу.
Я наскоро пообедал и, сев на лошадь, отправился к гостинице Берты; от нее я мог узнать правду. Я застал ее озабоченной, расстроенной и с распухшими глазами. Она также ничего не знала. Накануне смерти Бертрам был у нее и вовсе не собирался уходить. При известии о смерти приора она была в церкви и, вмешавшись в толпу, видела выставленное тело; двадцать монахов окружали катафалк, сменяясь каждые два часа, и беспрерывно совершали заупокойные мессы, она не могла сомневаться в подлинности умершего. Огорченный и усталый, я решил ночевать в гостинице и ушел с Бертой в ее комнату поговорить еще о печальном событии.
Было около полуночи, как мы с испугом услыхали тяжелые шаги на лестнице; в ту же минуту отворилась дверь, и, бледный, расстроенный, с искаженным лицом, вошел Бертрам. Не взглянув даже на нас, он опустился на скамью и начал бить себя в грудь, рвал на себе волосы и клял себя в самых ужасных выражениях. Мы оба подумали, что он лишился рассудка. Роза оправилась первая и, подойдя к нему, потрясла его за руку.
– Бертрам, старый дурак! Так ты не умер? Но, что с тобой? Что ты сделал? Ради всего святого, отвечай же!
Наконец ему удалось выговорить голосом, прерывавшимся глухими рыданиями:
– О! Он умер!
– Кто? – спросил я, не понимая, чья смерть могла привести этого закоренелого негодяя в такое отчаяние. – Надеюсь, не ты, потому что ты здесь!
– Рабенау!.. И как умер! – воскликнул Бертрам. – Сам себя убил; никто не был достоин этого! О! Презренный дуралей! Что я сделал, предав его?
И он с бешенством схватил себя за волосы.
Сначала я громко расхохотался, потом сказал, удерживая его руку:
– Бертрам, друг мой, опомнись и говори рассудительно. |