И это было удивительно прекрасно.
И только тогда она слегка пришла в себя, когда сообразила, что стоит перед домом Риммы. Но шла она именно сюда. Шла не просто так, а по делу.
Никакие откровения не могли сбить ее с толку.
Нехорошо Ларисе стало еще на лестнице.
И дело было даже не в запахе – обычном, в сущности, хоть и неприятном запахе сырости, мочи и крыс, доносящемся из подвала. Лариса медленно поднималась по ступенькам и думала, откуда у нее такое чувство, будто под ногами – то ли пятна крови, то ли следы слез, что уж вообще непонятно, как заметно. Будто по этой же лестнице поднимались раненые, часто поднимались, много раз, теряя тут силы и кровь, оставив осязаемый след собственной боли…
Раньше Лариса этого не чувствовала. А теперь от неожиданного прозрения ей стало слегка жутковато – не в страх, а в тошноту. И из глубины души почему‑то снова начала подниматься злость.
Лариса пока не могла определить, на кого.
Она позвонила. Дверь отпер Жорочка, Риммин сын, ровесник Ворона, которого Лариса, тем не менее, воспринимала, как мальчика, к тому же – мальчика недалекого. Вот – увидел ее и расплылся в странной улыбочке, не приветливой, а какой‑то сальной, будто Лариса была фотографией в непристойном журнале.
– Ой… Ларисочка!
– Римму позови, – приказала Лариса. Уже бросив ему эту фразу, как команду собаке, она подумала, что это, минимум, невежливо, но Жорочка подчинился безоговорочно. Как… служащие «Берега».
– Мамочка! – закричал он в глубь квартиры. – Ларисочка пришла! – и остановился, пожирая ее глазами.
Лариса решила, что лучше всего обращать на милое дитя не больше внимания, чем на потолок и на стены. Она переступила порог – и содрогнулась. Она поняла, отчего ей было так чудовищно неприятно в тот вечер, когда Римма записала для нее послание Ворона.
Квартира выглядела уютной и ухоженной. Со вкусом обставленной. Даже эти вишневые бархатистые обои в коридоре, с бронзовыми светильниками вокруг зеркала воспринимались вполне нормально. И стильно. Темновато, но стильно. И запах благовоний, приторный, но вполне терпимый, вовсе не раздражал обоняние. И при всем этом в квартире было страшно.
Весь воздух здесь, вся мебель, все предметы были пронизаны незримой паутиной боли. Боли, страха, надежды, вожделения, отчаяния, тоски – и чувства Ларисы тут же потянуло в такой же паутинный канал, от нее, куда‑то далеко отсюда. Живое будто засасывала некая непонятная воронка – засасывала, распределяла по сортам и пересылала по этим каналам, как по проводам. Куда‑то, где…
Лариса бездумно провела рукой по воздуху и лизнула кончики пальцев. Ощутила раздирающий вкус чужих страданий. Буквально увидела, как в этой паутине бьются запутавшиеся живые чувства. Что это – души? Или – что?
Коммутатор, подумала Лариса, холодея. Принимают, распределяют, пересылают. И именно туда. Я была права. Надо было сюда зайти. Надо. Чтобы расставить все точки над i.
В коридор, позвякивая серебряными побрякушками, вышла Римма. Лариса посмотрела на нее и подумала, что Римма прекрасно выглядит для своих лет. Ухоженная такая дама бальзаковского возраста. Откормленная чем‑то… неправильным.
– Ларочка! – сказала Римма, улыбнулась и распахнула руки. – Ну что ж вы не проходите в комнату, милая моя девочка?
Лариса будто к полу приросла. Римма улыбалась слишком слащаво, чтобы улыбка воспринималась, как искренняя, но за улыбкой было нечто похуже фальши. Болезненная жалость. Римма смотрела на Ларису, словно на собаку, раздавленную автомобилем.
– Ларочка, ну что ж вы? – повторила Римма, и ее улыбка чуть‑чуть потускнела. – Я все понимаю, мы с вами, конечно, договаривались встретиться попозже, но у вас, наверное, важное дело…
– Римма, вам звонил Эдуард? – спросила Лариса. |