– Прости, пожалуйста, Антон. Кофейку мы попили, а теперь мне потянуться надо немножко. У меня вечером выступление. Ты мне, конечно, звони…
И Антон, судя по вытянувшемуся лицу, понял, что аудиенция окончена.
Антон действительно понял. И даже больше, чем Лариса хотела сказать.
Он вышел на улицу, но хрустальный голубой день был совершенно серым. И солнце было серым. И под ногами была сплошная слякоть. Выставили. Снова выставили.
Сам виноват.
Где были вы с Риммой? Не знаю, где была Римма, думал Антон, а я был в панике. В раздрае я был, вот где. И усмехнулся. Кажется, даже получилась хохмочка, а?
Придумывание каламбуров и острот никогда не было у Антона сильным местом. Но факт остается фактом. Когда Антон узнал, что умер Воронов, первое чувство было – паника. Ужас.
Что же, теперь путь свободен?! Восторг! Но Витька… А что будет с Ларкой?..
На похоронах она была, как стеклянная. Из матового стекла. Неподвижная и прозрачная. Лицо без цвета, волосы без цвета, глаза без цвета. И даже не плакала. И Антон не посмел подойти – у него было безумное чувство, что если он дотронется до Ларисы, она разобьется вдребезги.
Мать ее увела, мать. Мать у нее мягкая, мягкая, как ватная кукла на чайник – самое то для стекла, думал Антон в каком‑то мутном полубреду. А у Воронова лицо было такое же стеклянное. Неподвижное и прозрачное. И они были очень похожи – Воронов в гробу и Ларка у гроба. И одинаково не похожи на себя… при жизни…
И что теперь – радоваться, что Витьки больше нет? И что никто уже никогда не скажет: «Лагин, не дрыгай рядом с Ларкой лапками»? А что скажет Ларка?
Антон ей звонил. Он ей звонил постоянно, но никак не мог заставить себя не то что зайти, а даже поговорить по телефону дольше пяти минут. Лариса снимала трубку – и голос у нее был бесцветный и мертвый. Или бесцветный и пьяный. И она говорила с тяжелым вздохом: «А, это ты, Тошечка…» – будто надеялась, что это Воронов ей позвонил, и страшно разочаровалась. И у Антона язык присыхал к небу, и слова куда‑то терялись, и сердце замерзало от любви и жалости, но говорить он не мог. И Лариса выдыхала: «Ну ладно, пока», и вешала трубку.
И Антон сидел у телефона и вспоминал десятый класс, квадраты синего и желтого линолеума на полу в коридоре и Ларису, стоящую у окна, прислонившись к раме. С прядью золотистого льна, выбившейся из простенькой прически – волосы забраны в хвост, закручены черной бархоткой. Поднимает глаза от книжки. «Ну что тебе?» – но пойти в кино сразу не отказывается. «Я позвоню».
Антон задыхается от надежды. Антон идет домой, как по облаку и думает о ее ногах, гладких, длинных и сильных, с вечными пластырями на пальцах – ногах балерины. О самых восхитительных ногах на свете. О том, каковы они должны быть на ощупь – этот пружинистый металл под горячим атласом кожи… О том…
И совершенно ничего не видит вокруг, пока его не окликают: «Лагин!»
Чертов Воронов – бледная хамская рожа размалевана черной тушью, челка на глазах выкрашена в красный цвет, виски – в белый. Черная кожа куртки – в значках и заклепках, джинсы выцветшие и драные, ботинки спереди подбиты сталью. На плече сидит толстая белая крыса, и на голове у крысы шерсть выкрашена зеленкой.
«Лагин, жвачку хочешь?»
«Не хочу», – а что еще ответишь? Весь его вид – сплошное насмешливое превосходство. И смотреть на него тяжело.
«Ну как хочешь. Я же тебя не заставляю, – вынимает пластик жвачки, крутит между пальцами, дает обнюхать крысе. – Лагин, а знаешь, что?»
«Что?»
«Не дрыгай рядом с Ларкой лапками, старина. Нам это не нравится».
«Нам – это тебе и Ларисе, что ли?»
«Не‑а… Нам – это Ворону Первому… Ну – дык?»
Антон выходит из себя, но все слова куда‑то исчезают и не спешат появиться. |