Изменить размер шрифта - +

Куда делась вчерашняя сумасшедшая журналистка, меня не интересовало. Она девочка боевая, не пропадет. Должно быть, вообще в Москву уже отъехала. Дверь у меня захлопывается, девочка встала да пошла. Не сперла бы только чего-нибудь. Малознакомые девушки имеют обыкновение прихватывать на память вещицу-другую. Диск, золотую цепочку или просто пару сотен долларов, по небрежности оставленных на столе.

Как бы там ни было, нужно вставать.

Я поднялся на ноги неожиданно легко. Даже зачем-то встал на цыпочки, потянулся – как ребенок, прости Господи. Давно я ничего подобного не делал. Это же надо: встать с утра пораньше, скакать на цыпочках, сладко потягиваться – так, глядишь, и до утренней зарядки можно докатиться.

Одеваться не хотелось. Голый, я прошелся по комнате. Кажется, все на месте. Паркет не скрипит, ветер в распахнутое окно не дует. Мне было тепло и как-то странно, по-особенному хорошо. С похмелья такого не бывает, хотя кто его знает, что бывает с похмелья! Всю жизнь можно учиться похмелью, а оно каждый раз будет подбрасывать что-нибудь новенькое. Может быть, мы вчера с модной девушкой какую-нибудь дурь употребили на сон грядущий? От дури и не такое может произойти. Не только утренняя свежесть в теле – похуже вещи бывают.

Я посмотрел на часы. Четыре с минутами. Двадцатое мая.

Четыре с чем-то там. Двадцатое мая.

Двадцатое мая.

С этого начался вчерашний день: я посмотрел на часы, увидел, что на них двадцатое мая, и пошел отвечать на телефонный звонок.

Сейчас телефонной трубки на тумбочке не было.

И я все понял. Понял, почему такая легкость в теле и почему ветер в окно не дует. Не могу сказать, что меня это удивило или испугало. Две минуты назад я больше удивился тому, что подо мной не скрипит паркет. Он всегда скрипел, с тех пор как я въехал в эту квартиру много лет назад. Я знаю каждую плашку – одна попискивает, вторая ухает, третья жалобно поет. И на каждую я сегодня наступал. Ни одна не отозвалась.

Я вспомнил, как поговорил вчера… или позавчера?… в общем, девятнадцатого мая я поговорил по телефону с Бродским. Ни о какой журналистке речи не было. Просто трепались. Он обещал приехать. Чуть ли не сегодня. Сказал – по обыкновению скучным голосом: может, прогуляюсь в Питер; если будут билеты в кассе вокзала, приеду ночным. Ни про какую Полувечную Бродский не говорил.

А потом я напился, и ночью мне стало плохо. Я хотел встать и дойти до туалета, поблевать.

Потом наступило утро, и приехала Полувечная.

До туалета я, кажется, не дошел.

Я упал и ударился головой. И умер в луже крови.

Я покосился влево – туда, где у меня стоит проигрыватель. Проигрыватель был выключен. Усилитель тоже. Звуки «Роллинг Стоунз» продолжали скакать по квартире.

Теперь стало понятно, кем была Полувечная на самом деле. И все встало на свои места. Все эти шоферы с лицами трупов. Все эти бесконечные аварии, сопровождавшие нашу с Полувечной дикую прогулку по городу. Все перемещения в пространстве и провалы в памяти. Падение из окна, про которое Кропоткина сказала, что оно было вчера.

Стоп, но я не мог разговаривать с живыми. Или мог? Я сам всегда утверждал, что музыка дает возможность путешествовать во времени и пространстве. Значит, те, с кем я вчера общался, – они на самом деле в эти моменты слушали музыку? Или – еще проще – элементарно спали? А проснувшись, подумали: надо же, как ясно приснился нам старый приятель. Знакомый. Муж.

А Марк?… Она же приходила за Марком. Ну, со мной ей надо было утрясти какие-то формальности, мне неизвестные, – может быть, проверить, умер ли совсем или еще есть вариант меня откачать. Но главное ее дело было – Марк. Она стремилась к нему, она хотела его забрать. Выходит, я, уже подохнув от пьянства, не дойдя до сортира, все-таки совершил героический поступок? Спас собственного сына? Получается, что спас.

Быстрый переход