Изменить размер шрифта - +
Когда его тяжело ранили и унесли, Мериме выпал, остался лежать на земле. Потом ту деревню разбомбили, потом нашли книгу, раскрыли, увидели документы…

Хорошо, что есть люди, которые уходят на войну с дорогими сердцу книгами, люди, которые показывают поселковым мальчишкам небо в алмазах и любят жизнь, планету с ее горами, детьми, дорогами, исчезающими птицами, новой техникой, равной по масштабам горам, и отдают себя максимально, чтобы защитить и развить в этой жизни, на этой планете все, что делает их достойными человека.

Поэзией любовь к жизни была во все века. И остается ею навечно. Но в наше время все более мощно входит в любовь к жизни и этика: чувство ответственности за красоту мира, за будущее детей. Этика не убивает поэзии — она углубляет ее. Так же как поэзия обогащает этику. Более того, из переживания чуда жизни и родилась настоящая доброта.

 

Ощущение бесконечной ценности жизни и человека лежит в основе этики революционеров. За этим ощущением идет желание видеть мир построенным «по законам красоты», в котором ничто не уродовало бы ни человека, ни жизнь. Не менее естественно выкристаллизовывается и потребность в революционном действии. А потом рождается и деяние, обновляющее мир. Силу этой логики ощущали на себе большинство великих революционеров, но может быть, наиболее полно — Чернышевский, Ленин, Дзержинский, к которому мы часто обращаемся в этом повествовании.

Вот Феликс Эдмундович, двадцатичетырехлетний революционер, пишет сестре из тюрьмы о том, как из борьбы «вырастает чудесный цветок, цветок радости, счастья, света, тепла…». Это, разумеется, образ. Но он любит и подлинные, настоящие живые цветы и горестно сетует: «Мне только недостает красоты природы, это тяжелее всего». И радуется как ребенок, когда в его камере оказываются розы: «Одна, розовая, — пишет он брату, — почти совсем уже увяла, но зато две бело-желтые, с зеленоватым оттенком… ласкают мой глаз, я любуюсь ими…»

Когда он находился в X павильоне Варшавской цитадели, ему полагалось на письма полпочтового листика в неделю.

«Я помню твое удивленное лицо, — писал он брату И. Э. Дзержинскому, — когда я сказал тебе на свидании, что буду писать каждую неделю».

Брату казалось, что в условиях тюремной жизни не хватит материала даже на крохотные почтовые листки. Но он ошибся.

Одна из самых поразительных страниц писем Феликса Эдмундовича брату та, на которой он рассказывает, как изменяется его одиночная камера с наступлением вечера. Сумерки делают ее таинственной и будто бы незнакомой… Тени, падающие на пол и стены от стола, книг, висящего пальто и шапки, и собственная движущаяся тень Дзержинского сообщают ей как бы новую жизнь… Господствует ярко освещенный стол с открытками. «И тогда, — пишет Дзержинский, — с освещенных открыток как живые смотрят на меня: красивые деревья над водой, головка лукаво улыбающейся девушки, кустики прелестного вереска, напоминающего мне наши леса и мое детство, почти голенькая девчурка с локонами…» «Итак, — заключает он, — весь мир я вижу тогда перед собой».

Этот благословенный мир — «сияющих красок», «оттенков заката», «сверкающих звезд», и, разумеется, «счастья чувств», был в нем самом.

Когда читаешь письма-дневники Дзержинского, чувствуешь в этом большом человеке подлинного художника. Да и не были ли художниками в душе все великие революционеры, стремившиеся построить мир «по законам красоты» и ради этого, если надо, жертвовавшие собой? «Кто любит жизнь так сильно, как я, — писал Дзержинский, — тот отдает для нее свою жизнь». Он мечтал о мире, «базирующемся на гармонии». И отвергал мир, в котором «не видят красоты, не слышат гимна жизни, не чувствуют теплоты солнца».

Быстрый переход