И только вечерами, при незажженных фонарях, когда яркое и шевелящееся, как в планетарии, южное небо опускалось все ниже, он, казалось мне, оживал. Его населяли в эти часы олени, и пантеры, и кентавры, и женщины, похожие на Нефертити. Каждый раз можно было увидеть что-то новое, настолько реально живое, что хотелось искать на мокрой черной земле отпечатки ног. Ежевечернюю эту игру затевали вулканические валуны, там и сям разбросанные по парку. Как и любой камень в горах, были они умяты ветром и обточены водой до более или менее различимого образа: мифического существа, реального животного, человека.
Чем явственнее оттаивал парк, тем больше нравились мне эти камни — уже не только вечерами, но и по утрам.
На траве, зеленеющей все темнее, под разжимающимися, как крохотные кулачки с синеватыми от напряжения ладонями, почками, они покоились устойчиво, даже величаво; серая неровная тысячелетняя фактура хорошо оттеняла мимолетную красоту высокогорной весны. Я невольно воображал, как зримо хороша и глубинно оправданна эта фактура летом, когда в парке распускаются розы, и даже усматривал все отчетливее особый умысел в точном, как мне казалось, и умном расположении камней.
Вот об этом-то я и заговорил однажды со стариком, которого в последние дни встречал каждое утро на подсыхающих дорожках. Высокий, худощавый и подвижной, с темно-коричневым лицом, накрепко обожженным солнцем, он, чуть откидываясь назад головой и плечами, — движение, абсолютно не свойственное старикам, — ощупывал уже совсем живые ветки берез или, осторожно опустившись на корточки, перебирал землю такими же темными, как лицо, руками.
— Хороши камни? — тихо рассмеялся он, выпрямляясь. — Да!.. А вы бы их посмотрели лет пятнадцать назад на болоте.
— На каком болоте? — не понял я. — Вы что же, возили их сюда… с болота?
Отдышавшись после долгого радостного смеха, старик посмотрел мне в лицо уже серьезно, с оттенком иронического удивления.
— Разве это стронешь с топкого места? Мы бы тогда охотно уволокли их отсюда, да… — сокрушенно развел руками. — А вышло к лучшему, — опять рассмеялся, — вышло, что без них-то и парка не было такого. Да? И если бы сегодня можно было камни убрать, я бы защищал их, как деревья, ну, к слову, как эту… — он повел меня куда-то вглубь, размашисто шагая, — эту ель!
Невольно я подумал о том, почему он потащил меня сюда, — ели стояли и там, где мы разговаривали.
— Именно эту? — дотронулся я до дерева, ничем не отличавшегося по виду от остальных. — Особая она?
— Она не особая, — ответил старик, неожиданно строго. — Самая обыкновенная, серебристая. Только ехали мы сюда вчетвером: я, старуха моя и два дерева — ель и береза. Деревья вот живы. Это и то…
Я вдруг понял, что он очень стар, что ему за семьдесят, и понял это не по лицу, не по рукам, не по походке, а по голосу, когда он сказал, что деревья, с которых и начинался парк, еще живы.
Когда он смеялся, голос у него был совсем молодым — смех как бы возрождал его. Но сейчас ему не смеялось, и я услышал его семьдесят лет.
— Должно быть, тогда и города еще не было, во времена болота? — сказал я.
— У! — рассмеялся он опять. — Города! Вот домишко стоял этот — видите, двухэтажный, лесничества. В нем и собрали ботаников со всей страны…
— Зачем?
— Зачем?! — удивился он, даже горестно, моей неосведомленности. И, откинув голову, посмотрел широко вокруг как бы для того, чтобы вернуть утраченное на миг ощущение реальности, удостовериться, что мы стоим посреди распускающегося парка, а не на том болоте. |