Изменить размер шрифта - +
И это особенно волнует. Наша публика в восторге. Смех не смолкает ни на минуту…»

Его называли клоуном мирового класса, «шутом атомного века».

Я читал это и почему-то мысленно видел тихие парки Швеции с вековыми мирно стареющими деревьями, туманные тысячелетние города со старинными-старинными плитами, мокрыми поутру. На окраинах этих городов стоят старые красивые дома, увитые зеленью. Последние сто пятьдесят лет мужчины не уходили из них на войну.

 

О судьбе моего героя первый раз я услышал от учителя музыки Гарновского. Если помните, я записал его нечаянный рассказ в подольском Доме пионеров и сейчас хочу дать небольшой отрывок этой живой записи.

«Была у нас в городе одна женщина, она никогда не улыбалась. Работала быстро, что-то делала на конвейере, а лицо мертвое, каменное… Работала она на одном заводе с Мишиной женой. Он узнал о ней однажды, и, наверное, запала ему в душу мысль об этом каменном, мертвом лице. И он говорит жене: „Хочу, чтобы она рассмеялась“. Жена отвечает: „Это несбыточно и, наверное, даже нехорошо. Она все потеряла во время войны, ей будет не смешно, а больно“. — „Но это же боль рождения“, — отвечает он. Боль рождения. Она нужна человеку.

А жили они тогда бедно, двое детей. Он только что окончил студию Карандаша. Но он купил самые дорогие билеты, по девятнадцати рублей. Жена уломала ее, ту, с каменным лицом, и она поехала. Может быть, любопытства ради — мужа подруги посмотреть… Сидят они, играет веселая музыка, гимнасты летают под куполом, а ей нипочем — уставилась в черную пустую арену. Потом вышел Миша. Был в особенном ударе. Она смотрела удивленно, потом растроганно. Он работал, как никогда. И вот она улыбнулась… И вот она рассмеялась!.. Я, понимаете, вижу, вижу это лицо. Нет, вижу — не то слово. Я слышу это разбуженное лицо, как слышат музыку. Ну, Скрябин, Чайковский, валторны и виолончели, траур, отчаяние. И вот начинает флейта. И скрипки, скрипки… Все это рассказала мне его жена. Жена… Это тоже целая история. Трогательная, если хотите… Они познакомились в детстве, в доме, где на всем лежала цементная пыль. Оба выступали у нас в концертах. Враждовали по-детски. А потом в войну…»

 

Недавно я напомнил Михаилу Ивановичу Шуйдину о женщине с разбуженным лицом.

— А! — ответил он. — В тот вечер Буше сказал нам спасибо.

Александр Борисович Буше — старейший инспектор манежа. Он видел Дурова, Лазаренко, Карандаша. Редко-редко говорил он «спасибо» артистам, покидавшим под аплодисменты арену. И тот, кому посчастливилось услышать его «спасибо», ценил это, как высшую похвалу. В тот вечер ее первый раз удостоился М. И. Шуйдин.

Можно было бы написать: в тот вечер родился артист. Я думаю иначе: восторжествовало мужество Человека. Но и это не та формула. Наверное, можно найти иную, менее торжественную и более точную. Ну хотя бы честное отношение к жизни. Сердце за сердце.

Еще можно это назвать круговой порукой добра: Гарновскпй — Асланов — Шуйднн — женщина, которая все потеряла…

 

Люблю беседовать с Шуйдиным о «философии смеха», если можно назвать беседой три минуты молчания и одну разговора.

— Смех, — говорит он, — это освобождение. Но не забвение, а память. И обещание…

Вчера я опять был в цирке, видел его. Я думал. И смеялся… А следы ожогов — они сейчас почти не различимы под гримом.

 

Поэзия неизменного долга

 

Внутри у меня целое богатство, а я не могу им поделиться!

Если на улице 25 Октября в Москве, не доходя чуть до ГУМа, повернуть в большой и тесный от нагромождения низких построек, похожий на трюм океанского корабля, сумрачный двор, то на одном из бесчисленных поворотов его лабиринта, повинующегося хаосу больших купеческих амбаров, можно увидеть на стене углем написанное слово «Цаплин» и полустертую стрелу, указывающую, куда надо идти.

Быстрый переход