Стиснув зубы от холода и чувствуя, как сводит судорогой увечную ногу, он поплыл через ров, гребя руками и помогая себе здоровой ногой. Выбравшись из воды, он сел, обхватил руками колени и, дрожа от холода, подумал, не вернуться ли назад. Посмотрел на звезды и припомнил сон, в котором они с Сибилой ненадолго перенеслись в Древнюю Грецию. Потом вспомнились ужасное зрелище ее мук и беда от его малодушной трусости; слезы капали ему на руки, и он будто видел в них отражение ее лица. Поцеловал капельки. Соленые. «Если после смерти ничего нет, – сказал калека ее отражению, – скоро я буду с тобой в этом «ничто», а если царствие небесное существует, то приду к тебе. Там, наверное, моя нога исцелится, а ты простишь меня».
Он крался к лагерю крестоносцев, припадая к земле, подтягиваясь на руках и беспомощно волоча увечную ногу. Задохнувшись, остановился, разглядел в отсветах костров двигавшиеся фигуры и решил, что стервятник расположился в шатре в центре лагеря. Внезапно пришла мысль: прячась, он только привлекает к себе внимание. Калека поднялся.
– Пойду, будто я свой, – сказал он себе и медленно двинулся к большой палатке; монсеньор Рехин Анкиляр принимал в ней священников, облачался в пурпур для оглашения приговоров и спал по ночам.
– Эй, приятель! – обратился калека к сидевшему у костра человеку. – Сигаретки не найдется?
– У меня только три штуки осталось, а потом курева не достанешь в этой проклятой богом дыре, – ответил тот.
– Ладно, не надо.
Стараясь, чтобы не замечалась хромота, калека кружил вокруг своей добычи, подбираясь все ближе. Вдруг замер от огорчения – перед входом в шатер стоял часовой. Чтобы не вызывать подозрений, калека двинулся дальше и почти миновал часового, но вернулся, будто вспомнив, что хотел спросить. Подражая охраннику у костра, он проговорил:
– В этой проклятой богом дыре закурить, конечно, не найдется?
Часовой приложил к губам палец и показал на шатер – дескать, монсеньор там, говори тише. Калека приблизился, наклонился к охраннику, делая вид, что хочет переспросить шепотом, и резко воткнул в него снизу нож; изогнутое лезвие прошло меж ребер и пронзило сердце.
Часовой, хватаясь за воздух, стал заваливаться набок, точно от удара в лицо, а калека отбросил брезент и вошел. В палатке было темно, хоть глаз выколи; на мгновенье растерявшегося калеку парализовал страх: он не мог сообразить, куда двинуться. Но тут сбоку раздался каркающий голос, который ни с чем не спутаешь:
– Кто здесь? Валентино, это ты?
– Я, – ответил калека, стараясь подражать голосу священника, казавшегося таким простачком. – Вы где? Ничего не вижу.
– Я здесь, – сказал монсеньор, нашаривая спички, чтобы зажечь лампу у кровати.
В неверном свете вспыхнувшей спички будущая жертва увидела изуродованное лицо: как будто знакомое, но чье – не вспомнишь. Мгновенье они смотрели друг другу в глаза, а потом монсеньор заметил нож, с которого капала кровь. Анкиляр вскочил с койки, схватил подушку и, съежившись, прикрылся ею в надежде, что она отразит удары ножа.
Глаза привыкли к сырому мраку шатра, и калека крепче стиснул в руке нож.
– Помнишь Сибилу? – спросил он.
– Какую Сибилу?!
– Ты мучил ее, а потом сжег, помнишь?
– Как я могу помнить?!
– Ах да! У тебя ведь много таких было.
Выставив нож, калека приближался к Анкиляру и почти навис над своей жертвой. В один миг монсеньор постиг беспредельный ужас неотвратимой смерти; вытаращив глаза и откинув голову, он подвывал от страха и защищался подушкой. Он почувствовал, как свело живот и потекло по ногам.
Блаженство чистой ненависти и справедливого возмездия было почти осязаемым, калека забыл о своем увечье. |