– Ладно, не обижайся, – подтверждая правильность избранного Алексеем Ивановичем стиля, смущенно проворчал Казаков. – Ты кругом прав, но мне-то от этого не легче! Ну и какую такую правду ты мне намерен резануть в глаза на правах друга? Давай, не стесняйся!
Он залпом допил вино и потянулся за бутылкой. Бородин к своему стакану так и не притронулся, но Сергей этого не заметил: слив остатки портвейна в свой стакан, он выжидательно уставился на собеседника.
– Ты тоже не обижайся, – сказал тот миролюбиво, извиняющимся тоном. – Мне самому неловко, что я, сержант запаса, водила, тебя, капитана, вроде как жизни лезу учить…
– Ну, вспомнил – сержант, капитан… Когда это было! Водила… Нынче-то ты на водилу не больно похож! Забыл уже, небось, как вас, автобатовских, в армии дразнили?
– Не забыл, – усмехнулся Бородин.
Это была правда, поскольку забыть то, чего никогда не знал, невозможно. В армии Алексей Иванович не служил вообще и, когда кто-нибудь из знакомых в его присутствии начинал травить армейские байки, старался тихо слинять куда подальше. А когда слинять было невозможно, просто отключал восприятие, как радиоприемник – щелк, и тишина…
– «Крылья с яйцами»! – развеселившись, пришел ему на выручку Казаков. – Из-за этой вашей эмблемы, крылышек на колесах… Так, говоришь, жизни меня учить собрался? Значит, есть что сказать… Давай говори! Только, если честно, лучше бы ты меня не жизни, а смерти научил. Что-то опостылела мне вся эта бодяга, прямо с души воротит. Утром, бывает, проснешься, глаза продерешь, за бока себя пощупаешь – мать честная, опять живой! И когда же, думаешь, это кончится? Но, если имеешь желание, излагай, что у тебя на уме. Все равно говорить о чем-то надо, мы ж не клопы – молчком красненькое сосать!
– Только без обид, ладно? – сказал Бородин.
– Ну, мы ж договорились!
– Вот и славно. В общем, я что хочу сказать? Не думай, Серега, что ты один такой на всем белом свете. Видал я таких, и сам одно время таким был, так что меня ты не обманешь. В гроб себя загнать пытаешься, верно? Это твое личное дело, – быстро добавил он, увидев, как Казаков воинственно вскинул голову, – и я в него лезть не собираюсь. И расписывать, как прекрасен этот мир, тоже не буду. Для кого-то он прекрасен, но таких на самом деле немного. Для большинства людей он очень даже так себе, серединка на половинку, но приходится мириться с тем, что есть, – выбирать-то не из чего! А кое-кому, вот как тебе сейчас, на него глядеть тошно. Знаю, каково тебе, сам через это прошел, но, как видишь, выкарабкался. Но моя жизнь – это моя жизнь, а твоя – это твоя. Говоришь, смерти тебя научить? Изволь. Это ведь тоже уметь надо, а ты, я вижу, подходишь к данному вопросу как последний дилетант. Я по этому поводу вот что думаю: что у человека на роду написано, то и будет, и спорить с этим – последнее дело. Вены себе вскрывать, травиться, вешаться, стреляться, с крыши сигать – глупость распоследняя. Не будет тебе от этого никакого облегчения, себе же хуже сделаешь, причем навечно, потому что самоубийство – смертный грех…
– Погоди, ты что – проповедь мне читать намылился? – изумился Казаков. – Ты у нас богомолец, что ли?
– Да в общем, нет. Сам не знаю, верю я в Бога или не верю. Однако все же опасаюсь: ну, а вдруг? Кто сказал, что его нет, помнишь? Правильно, коммунисты. Так они, брат, много чего говорили. А теперь сами в церковь бегают – свечки ставят, поклоны бьют, грехи замаливают. Да и раньше многие бегали, только тайком. Это как с оголенным проводом: по виду сроду не скажешь, под напряжением он или нет. |