Муж пребывает теперь в постоянном беспокойстве.
«Не смей целыми днями стряпать и убирать! С меня довольно и пары яиц на ужин. Ты совершенно не отдыхаешь, вечно хлопочешь, бегаешь! — А мгновение спустя он с тем же пылом говорит почти обратное: — Завтра непременно сходи на длинную прогулку. Ты слишком мало двигаешься. Доктор Арндт сказал, что физические упражнения очень облегчают роды».
Анна изумлена: «Ты говорил с доктором?»
«Ну, я зашел к нему, хотел сам убедиться, что с тобой все в порядке».
Да, Джозеф всегда обо всем заботится. Он — строитель, созидатель, аккуратный, бережливый, неспешный. Он принял их брак на свои плечи и будет строить семью — по камешку, по кирпичику, — прочную и незыблемую. В его душе нет места предательству. Он знает, что говорит, и умеет отвечать за свои слова и поступки. Он безмерно надежен. Лежа на кровати возле него, Анна ощущает эту надежность, безопасность. И нежность.
А ей и не нужно ничего, кроме нежности. То, другое, та бешеная сила, тот порыв, когда он проникает все глубже и глубже, стремясь перелиться в нее целиком, ей неведомы и не нужны. Она понимает, что им движет нечто могучее, но ее тело не откликается на этот зов. Для нее самое важное в любви — ласка и нежность. Так, вероятно, устроены все женщины, а остальное они исполняют ради мужа. И чтобы иметь детей. Нет, разумеется, она ни с кем это не обсуждала, никогда. Будь у нее сестра… Впрочем, ее сестра знала бы о таких вещах не больше нее самой.
Однажды, еще у Руфи, Анна строчила брюки и случайно подслушала разговор двух женщин. Они тихонько жаловались друг другу, что к вечеру до смерти устают, а мужья, хоть и работают до седьмого пота, не устают настолько, чтобы им расхотелось…
И все же приятно знать, что ты, твое тело так необходимы мужу. А что он шепчет по ночам — стыдно вспомнить! Но, как видно, таковы все мужчины. Значит, и стыдиться тут нечего. Все хорошо, все правильно.
— Анна, ты очень похожа на свою мать, — сказала Руфь.
Анна открыла глаза. Руфь стояла над ней, запахнувшись в огромное полотенце.
— Правда?
— Я видела ее не так-то часто, но многое врезалось в память. Она отличалась от всех вокруг, выделялась…
— Чем?
— Она не разговаривала на всякие житейские темы. Мне вообще всегда казалось, что ей бы жить не в местечке, а в Варшаве или, может быть, в Вильно, где есть школы. Но она не жаловалась, при мне, во всяком случае.
— А еще что-нибудь ты помнишь?
— Нет, пожалуй. Я ведь уехала совсем ребенком.
А я помню кладбище, сбивающий с ног ветер, помню, как старалась запомнить их лица и знала, что забуду. А теперь вот и вправду забыла. И ни единая живая душа по эту сторону океана не представляет, как я жила прежде, до того, как четыре года назад приехала в Америку. Моя судьба разъята на две половинки, и главная осталась там, за океаном… Нет, там ее нет, она только в моей душе.
— Плохо, когда семья разбросана по всему свету. У твоих детей тут не будет близких родственников, кроме матери Джозефа, — снова заговорила Руфь.
— Ей уже шестьдесят четыре года.
— Да? Я бы дала ей даже больше, совсем старухой выглядит.
— Ей выпала тяжелая жизнь. Мы хотели взять ее сегодня с собой, она никогда не бывала на море. Представляешь, за столько лет! Но она и слушать не хочет.
— А что будет, когда она окончательно одряхлеет или заболеет и придется продать магазин? — спросила вдруг Руфь. — Джозеф, наверное, захочет, чтоб она жила с вами?
— Не знаю. Мы никогда об этом не говорили, — в замешательстве ответила Анна.
Эта угрюмая, пахнущая чем-то кислым старуха в ее доме? И тут же Анну захлестнула волна жалости и стыда. |