|
Бинт приобиделся, но в меру, то есть не перечил. И хорошо. А то бы угодил впросак.
Закончил Бурцев ссылкой на Хлестакова Ивана Александрыча, писавшего воспоминания о Пушкине, они же были на дружеской ноге.
Агент по кличке г-н Дантес о г-не Хлестакове и не слыхивал. Как, впрочем, и о г-не Пушкине. Однако сделал вид, что это для него не новость. И, уходя, заверил, что честен по природе, жаль, нет Рачковского, он это бы удостоверил.
Ну, переплет, не правда ль?
Ни один читатель мой, а вкупе нечитатель, воспоминаний Хлестакова знать не знают. И пушкинисты тоже. И даже Радзишевский В. из «Литгазеты». А я глаза таращил на лист почтовый – рукою Бурцева: издал В.Л. воспоминанья Хлестакова в одном-единственном; теперь просил поправки у Онегина*: издам опять как раритет… Помилуйте, Владимир Львович, куда все делось? Ищи – свищи… Поскольку мемуары не подлог, они, наверно, буффонада, мне левые евреи на разысканья денег не дадут… А Бурцеву, позвольте повторить, конечно, не в укор, ему – давали. И посему в минуту разговора с мсье Генри Бинтом В.Л. в тени словес о Хлестакове увидел Головинского. Тот словно б на поверхности пруда двоился, зыбился.
Но, черт дери, ужели в Головинском ловил он сходство с Иваном Александрычем? О, роковое недомыслие. И неуменье мыслить крупно.
* * *
Головинский… Головинский… В газетке, случается, прочтешь: я, такой-то писатель, обнаружил, что Головинский, уроженец Уфимской губернии… И пошла писать губерния, от Уфимской далекая, дежурный исторический роман.
Не знаю, как вы, а я опасливо к ним прикасаюсь. Что так? Тургенев, бывало, объяснял: русские беллетристы плохо знают историю; за исключением графа Салиаса, который совсем ее не знает. А салиасов нынче, право, сверх комплекта.
Между прочим, Иван Сергеевич (это я о Тургеневе) никогда не заглядывал к Всеволоду Владимировичу (это я о Крестовском). Не бывал ни на Загородном, ни на Мытнинской. Впрочем, на Мытнинской, пожалуй, и быть-то не мог – там Всеволод Владимирович обосновался уже после кончины Ивана Сергеевича.
Головинский тем и отличался от Тургенева, что частенько навещал Крестовского. Отличался и отважностью. Одно сочинение свое, очень важное, украсил псевдонимом – доктор Фауст. Не посмел бы Иван Сергеевич. Да и Крестовский, думаю, тоже. Или вот евангелие написать, евангелие от Матвея? А Матвей Головинский и на такое решился.
Ах, Мотька, Мотька… Поприще свое распочинал не то чтобы совсем уж уникально, однако все оригинально. Выражаясь современно, сразу занял нишу… Эдакое словосочетание всегда пробуждает мою зрительную память. Опять и опять вижу щербатую, замызганную парадную лестницу в старом петербургском доме, вижу полутемную лестничную площадку с окном почти непроницаемым, нередко венецианским, и нишу, пустую нишу, бывшее прибежище какой-нибудь античной фигуры в натуральную величину… Так вот, Матвеюшка нишу-то свою занял, можно сказать, с первого шага по стезе словесности. Не правда ли, звучно: стезя словесности. И первый же шаг четко обозначил его индивидуальность, рифмуя: Матвеюшка-Иудушка. Цитирую секретную записку:
«24 октября я прибыл из Саратова в Москву. На другой день около семи часов вечера, когда я шел домой от часовни Иверской Божией матери, обратил я внимание на двух мужчин, шедших впереди. Один из них выше среднего роста, блондин, с небольшой круглой бородкой, был в пальто английского покроя и круглой шляпе; в разговоре его замечался английский акцент. Другой был среднего роста, темно-русый, с небольшими усами, походил на приказчика, на голове имел шапку с козырьком. Оба они средних лет. Говорили довольно громко и в разговоре часто употребляли слово „царь“.
Всего разговора их я не слышал, так как не все время был от них в одинаковом расстоянии. Слышал же хорошо их слова: „действие“, „будем действовать“, „выступим между пятнадцатым-двадцатым декабря, если же нет, то от первого до пятого“. |