Без него она тоже погибнет…
Сознание его начало мерцать. Он вдруг увидел стражника, который шел к нему. Нет, какой же это стражник, когда у него нет креста на груди? Это был Иней. Он все-таки пришел к нему.
– Иней, – тихонько прошептал он.
– Инея нет, – ответил тот, кого он принял за Инея. – Я его друг, Утренний Ветер.
– Я Четыреста одиннадцатый, я ждал его… – Он хотел сказать очень многое, но мысли уже плохо слушались его, они все время ускользали.
Может быть, его вообще нет, подумал он, разве может на него смотреть верт, которых давно нет? Но ему теперь было не страшно.
– Сашка, – сказал Надеждин Маркову, – ты жив?
– Это не такой простой вопрос…
– Но мы же разговариваем.
– А что это значит? Представь себе, что кто-то смотрит видеокассету, на которой записана беседа некоего Надеждина и его товарища Маркова. Изображение объемное, голографическое, звук объемный, но является ли кассета доказательством, что эти Надеждин и Марков живы? А у нас и того нет. Мы абстракция. Если мы и существуем, в чем я совсем не уверен, то тоже в какой-то записи.
– Мне кажется, ты не прав. Просто запись есть нечто жесткое, зафиксированное. Как бы ни была совершенна голограмма, она лишь запись. У нее нет свободы воли. У нас есть свобода воли. Я могу сейчас проклинать судьбу, могу назвать тебя Сашком, а могу вспоминать детство.
– Хороша свобода воли, если мы не знаем, где мы, что с нами, в каком виде мы существуем, если, повторяю, допустить даже, что мы существуем.
– И все-таки, друг Сашенька, и все-таки… Что бы ты ни говорил, мы управляем своим сознанием, а это значит, что в определенном смысле мы живы. Пусть эта жизнь застывший какой-то кошмар, но мы живы. Пусть мы копии, но живые копии.
– Хотел бы я взглянуть сейчас на свой оригинал.
– Не уверен, что ты бы очень обрадовался.
– Почему?
– Судя по тому, что мы могли вспомнить о той процедуре в круглой камере, мы даже не копии нашего сознания, Сашок.
– Что ты хочешь этим сказать?
– То, что ты слышишь. Мы и есть наше сознание. А так как сознание – это и есть личность, то мы здесь это и есть мы. А то, что осталось от нас, наши, так сказать, бренные оболочки, это всего-навсего футляры.
– Бр-р…
– Вот тебе и бр-р…
– Да, не так я представлял себе загробную жизнь. Ни нимфа, ни арфы, ни белых крылышек, ни райских кущей. А если быть чуть серьезнее, Коля, то смущает меня даже не то, что мы бесплотны, витаем в некоем мраке.
– А что же?
– То, что мы уже в состоянии более или менее внятно беседовать. Пока мы метались в чудовищном кошмаре, я еще мог допустить, что мы живы, но как можно примириться с тем, что, логически рассуждая, должно мгновенно раздавить, уничтожить? Я серьезно, Коля. Может, мы правда умерли?
– Думаю, что нет. Сознание наше, наш разум сильнее, чем мы думаем, они обладают большей способностью к адаптации. И надежда оказывается сильнее. Может быть, она вообще неизменный спутник разума. Отними надежду – вот тогда последняя стропа, держащая разум, может лопнуть и любой порыв ветра унесет сознание.
– Ты надеешься на что-то?
– Не знаю, Саша. Наверное, все-таки да. Иначе, как я сказал, я не уверен, что смог бы найти силы уцепиться за это призрачное, но существование. Надежды юношей питают… Ну и потом, наши, так сказать, сокамерники. Их прикосновение…
– Прежде чем они начали обмениваться с нами образами и эмоциями, я ощутил поток доброты. |