Хрупкая человеческая жизнь и космос абсолютно враждебны. Космос угрожает ей всеми своими свойствами: абсолютным нулем, который при соприкосновении с человеческим телом мгновенно вымораживает из него все живое; глубочайшим вакуумом, который в доли секунды заставит вскипеть кровь, высосет до последней молекулы газа из легких; губительное излучение, что легко пронижет беззащитное перед ним тело.
И то, что в его мозгу ползли какие-то мысли, то, что сердце холодным прессом сжало ощущение беды, уже давало надежду. Он жив, жив, жив, а стало быть, жива и их «Сызрань», единственная их страховка против равнодушных, но смертельных опасностей космического пространства.
Он хотел открыть глаза, но не смог этого сделать.
«Я ослеп, – подумал он и тут же поправил себя: – Нет, не обязательно ослеп, может быть, вокруг просто темно».
Страх слепоты в других условиях был бы пронзительным и леденящим, но сейчас для него почти не оставалось места, он просто не проникал в сознание, наполненное еще большим страхом.
Темнота давала надежду. Призрачную, нелепую, невозможную. Может быть, не все так страшно. Свет был страшен. Свет опять мог открыть шлюзы для нового потока ужаса, мог принести с собой непоправимую реальность.
И все же свет пробивался сквозь плотную темноту. Темнота постепенно теряла густоту, физическую ощутимость, как будто кто-то не спеша разжижал ее. Она истончалась. Она еще была темнотой, но в ее зыбкости уже не было определенности.
Он почувствовал боль. Боль была, очевидно, как-то связана с темнотой. Чем менее плотной становилась темнота, тем резче он ощущал боль. Сначала она была всеобщей, настолько всеобщей, что он, казалось, состоял из одной лишь боли, но потом она начала распадаться на отдельные боли: болела налитая свинцом голова, тяжко пульсировала боль в затылке, что-то стреляло в груди, кололо в боку, совсем маленькая, но юркая боль прыгала где-то в ноге. Все эти боли жили своей жизнью и вместе с тем как-то взаимодействовали между собой и на несколько мгновений отвлекли его от случившегося.
Ему почудилось, что он лежит в этой темноте бесконечно долго, может быть, он даже всегда лежал так. «Я умер», – шевельнулась у него в мозгу еще одна мысль, но ему не хотелось вступать с ней в споры. Мысль этого не заслуживала: если он умер, почему у него болит все тело?
Он раскрыл глаза и долго не мог сфокусировать непослушные зрачки: поле зрения наполнял дрожащий зеленый туман. Ему подумалось, что он просто купается с ребятами на водохранилище. Он глубоко нырнул, а сейчас всплывает на поверхность. Когда ныряешь с открытыми глазами, вода ближе к поверхности всегда зеленоватая. Сейчас он вынырнет, увидит ребят, уляжется с ними на теплых камнях. И солнце после холодной воды будет казаться ласковым, как теплые ладошки… И он будет лениво следить за проплывающими белыми пароходами. И ветер будет приносить с них обрывки мелодий, и за пароходами будут кружиться жадные чайки, и тело будет медленно обсыхать на теплых камнях и теплом солнце, и жизнь будет теплой, прекрасной и немножко грустной, как ей и положено быть. «Конечно же, будет именно так! страстно взмолился он. – Пусть будет так!» Но он уже знал, что так не будет, и потому мольба была особенно пылкой и горькой.
Пароходы еще не уплыли, и чайки все еще кружились над ними с пронзительными сварливыми криками профессиональных попрошаек, когда внезапно в мозгу у него вспыхнул яркий свет, даже не яркий, а ярчайший, медленные, вязкие мысли разом рванулись вперед, понеслись в вихре вернувшегося сознания.
Нет, не из водохранилища своего детства выныривает он, а из беспамятства, и не пронизанная солнцем зеленая вода заполняла его поле зрения, а зеленый пластик пола.
«Встать, нужно встать! – словно не он, а кто-то другой скомандовал ему. – Ты командир, нужно встать!» Он уже вспомнил чувство гигантской тяжести, что придавило его, но теперь мускулы как будто слушались его. |