Я сейчас именно в таком состоянии. Попавшему в Ниагару
лучше, чем мне: она, если кого подхватит, то уже в муку смелет. А в других случаях волны выбрасывают человека на песчаную отмель, пустынную и
безводную. Именно это случилось со мной.
Мой злой гений не предвидел только одного: что человек глубоко несчастный и сильно угнетенный жизнью гораздо меньше дорожит собой, чем человек
счастливый, и тем самым до некоторой степени обезоруживает завистницу судьбу. Я давно уже в таком настроении, что, если бы разгневанная фортуна,
представ передо мной, сказала мне: «Черт тебя возьми!» – я ответил бы ей: «Ладно, пусть берет». И ответил бы так вовсе не из за безнадежной
тоски по Анельке, а потому, что я стал глубоко равнодушен ко всему вокруг меня и во мне.
Это своего рода броня превосходной закалки. Она не только охраняет человека, но и делает его небезопасным: ибо тот, кто не склонен щадить себя,
не станет щадить и других. Даже заповедь божья не приказывает любить ближнего б о л ь ш е, чем самого себя.
Однако из этого вовсе не следует, что я намереваюсь в ближайшем времени перерезать кому нибудь горло. Все, что я говорил, – главным образом
теоретические рассуждения. В жизни никто от них особенно не пострадает: подобное безразличие ослабляет альтруизм, по оно в такой же мере
уменьшает и эгоизм. Если бы мне пришлось спать с моим ближним под одним плащом, я не отдал бы ему всего плаща, но и не завладел бы этим плащом
безраздельно. А опасным, – быть может, даже очень опасным, – такой человек бывает только тогда, когда люди нарушают его покой, основанный на
ограничении своего «я», и принуждают к усиленным действиям. Тогда он обретает уверенность движений и вместе с тем безжалостную силу машины.
Эту механическую уверенность я уже обрел. С некоторого времени я замечаю, что теперь внушаю людям свой образ мыслей и свою волю гораздо
успешнее, чем раньше, хотя ничуть за этим не гонюсь. Самолюбие, суетность и стремление нравиться – неисчерпаемый источник внутренней
неуверенности и слабости. Человек почти безотчетно хочет нравиться другим и вызывать к себе сочувствие, а ища путей к этому, тысячи раз
отступает от своей внутренней правды. Во мне это кокетство теперь если и не совсем исчезло, то стало гораздо слабее, и равнодушие к тому,
нравлюсь я людям или нет, дает холодное и спокойное чувство превосходства. Я это заметил во время своих путешествий, а еще острее чувствую
сейчас в Париже. Здесь было когда то много людей, превосходство коих я признавал; теперь превосходство на моей стороне именно потому, что я в
этом меньше заинтересован, чем они.
В общем, я вижу в себе человека, который мог бы быть энергичным, но не стремится к этому, ибо воля прямо пропорциональна страстям, а мои страсти
прежде всего негативны. У меня еще сохранилась привычка отдавать себе во всем отчет, и вот я объясняю это тем, что в известных условиях можно
упорно жаждать жизни, а в других – так же упорно не хотеть ее. Вероятно, мое равнодушие ко всему – это сгущенное ожесточение против жизни.
Потому оно так мало похоже на безразличие Дэвиса.
Я стал человеком несравненно более беспощадным, чем прежде, и могу повторить слова Гамлета, что есть во мне что то опасное. К счастью, никто не
становится мне поперек дороги. Все мне так глубоко безразличны, такие же чужие, как я им. Одна только тетушка где то там, в Варшаве, любит меня
по прежнему, но возможно, что ее любовь тоже утратила свой деятельный характер, – хотя бы настолько, что в будущем мне уже не грозят никакие ее
матримониальные проекты. |