И тогда, на сей раз без страха, он зашевелил языком, но, как ни старался, не сумел выговорить то, что хотел, и наконец, смирясь, стал наобум выдавливать из себя односложное: день, ночь, хлеб, вещь, сон…
На третью ночь после этого ему приснился сон, который он запомнил от начала до конца. Как будто он вернулся в Пьятра-Нямц и направляется к лицею. Но чем ближе лицей, тем больше его обгоняет прохожих. Он узнает одного за другим своих бывших учеников разных лет выпуска, которые ничуть не постарели кто за десять, кто за двадцать, кто за двадцать пять лет. Он хватает кого-то из них за руку. «Ты, Теодореску? Куда вы все идете?» Юноша смотрит на него, неловко улыбаясь, явно не узнавая. «В лицей. Сегодня столетний юбилей нашего учителя, Доминика Матея».
«Не нравится мне этот сон, — повторил он про себя несколько раз. — Не знаю почему, но не нравится». Дождавшись, когда вышла сиделка, он осторожно попытался, не в первый раз за последние дни, приоткрыть глаза. Как-то ночью он вдруг обнаружил, что видит светящееся голубоватое пятно. Сердце затравленно заколотилось, и, не сообразив, что произошло, он поспешно зажмурился. Но на другую ночь снова очнулся с тем же светящимся пятном перед глазами и, растерявшись, принялся считать в уме. Дойдя до семидесяти двух, он внезапно понял, что это свет звезды, который проникает сквозь узкое окно под потолком в глубине комнаты. Справляясь с приливом радости, он без спешки оглядел, метр за метром, помещение, куда его перевели накануне приезда доктора Бернара. С тех пор, оставаясь один, особенно по ночам, он открывал глаза, легонько поворачивал голову в ту и в другую сторону и постепенно изучал формы и краски, тени и полутени. Он и представить себе не мог, что раньше в его распоряжении всегда было такое блаженство: просто-напросто разглядывать близлежащие предметы.
— Почему же вы утаили от нас, что можете открывать глаза? — услышал он мужской голос и в фокусе возник дежурный врач.
Врач был таким, каким и казался по голосу: высокий сухощавый брюнет с начатками лысины.
Выходит, его подозревали и выследили.
— Сам не знаю, — отвечал он, глотая слоги. — Может, хотел сначала сам убедиться, что не потерял зрение.
Врач смотрел на него с задумчивой улыбкой.
— Интересный вы человек. Когда Профессор спросил, сколько вам лет, вы ответили: шестьдесят.
— Мне больше, виноват.
— Бросьте. Вы, вероятно, слышали, что говорили санитарки?
Смиренным жестом кающегося школяра он склонил голову. Что говорили санитарки, он слышал. «Сколько, он сказал, ему лет — шестьдесят? Темнит, голубчик. Ты сама видела, когда мы его давеча мыли: молодой мужик, в соку, ему и сорока не будет…»
— Мне не хочется, чтобы вы думали, что я за вами шпионю и хочу донести на вас начальству. Но Профессора я должен поставить в известность, а уж он решит…
В другой раз он бы обиделся — или испытал страх, но сейчас вместо этого обнаружил, что читает, сначала про себя, а потом вслух, шепотом, одно из своих любимых стихотворений, «La morte meditata» Унгаретти:
Он открыл для себя эти стихи лет через двадцать пять после развода. И все же, читая их, думал о ней. Была ли это все та же любовь, в которой он признался ей утром 12 октября 1904 года, когда они вышли из здания суда и направились к Чишмиджиу? Тогда, на прощанье, целуя ей руку, он сказал: «Желаю тебе… да что там, все, что я могу сказать, ты знаешь… Но я хочу, чтобы ты знала и еще одно: что я буду любить тебя до конца жизни…» Любил ли он ее по-прежнему, он уже не знал, но о ней он думал, читая:
— Убедились, значит, что вы вне опасности?
Так приветствовал его наутро Профессор, с улыбкой возникнув у постели. |