Изменить размер шрифта - +
Остыл я, ко всему остыл, ко всем. И к тебе… Верка, прощай! Не хочу размякать душой, а то все продам, и отращу брюшко, и крашеной жене вечерами буду наигрывать романсы. Если есть что спасать, так только отчаяние свое.

Помнишь — пусть это сентиментально, но сейчас все позволено, даже разнюниться, помнишь, Верка, как мы с тобой, в Питере, у нас, иногда в сумерках лежали на какой-то шкуре, болтали, или молчали? Ведь это лучшее, что у меня в жизни было, клянусь тебе, да еще иголки в сердце перед первым публичным выступлением. А с бабами никогда ничего путного не выходило. У меня на всем теле веснушки и это наверное смешно. Кто знает, может быть и любовь — обман, такой же, как и жизнь вообще?

Помнишь ледяную гору в Таврическом? Помнишь вообще Россию, которая где-то есть, и может быть, тебе вернется, а мне — никогда. Помнишь ли себя, Верка, какая ты чудная была, некрасивая, толстая? Жизнь не стоит тебя. Ты, может быть, тоже когда-нибудь умрешь, как я. Только кому ты тогда напишешь свое последнее письмо, бедная моя? Неужели какому-нибудь кобелю, прохвосту, который тебя не стоит? Верка, Верка!

Как мне себя жаль, как мне тебя жаль. Как я люблю тебя, себя и всех. Но жизнь — это враг, это ватер клозет какой-то, это — надувательство. Черт с ней! Хорошо хоть, что есть кому в этой жизни «прощай» сказать, и «спасибо», и «прости» за всякие там беспокойства. Не плачь, милая, милая, милая моя! Не плачь…»

Она плакала, неслышно; глядя на нее со спины, никто бы ничего не заметил — ни рыданий, ни всхлипываний, она дышала, как все люди вовсе не умеющие плакать и никогда не плачущие, а слезы текли так сильно, что она не успевала утирать их, она роняла их вокруг: на стол, на себя, на ковер; она встала и пошла к дверям. Ей нужно было к кому-то пойти, кому-нибудь рассказать — и она пожалела, что в доме нет ребенка или животного. Все было тихо. За дверью, в спальне, тоже. На кухне Людмила возилась с завтраком. Внизу жила старая драматическая актриса с молодым любовником. На углу была мелочная лавка. Земляника. Яблоки. Дальше был город, в котором жили чужие и знакомые. Рассказывать о Саме было совершенно некому. Если бы здесь была собака, какой-нибудь пес — Дианка или Джек или как их еще зовут обыкновенно? Она бы села с ней куда-нибудь в угол — в темный угол — их много в квартире, рассказала бы о Саме, о себе, о том, как он появился в ее жизни и что это было. Никого. Она прокралась в гостиную, все продолжая капать слезами вокруг себя. В гостиной было всегда темно и всегда — даже летом — холодно. Из кухни доносилось какое-то танго, которое играли в ресторанах лет пятнадцать тому назад. Тихо. Как это говорится: «И не ударит Божий гром?» Нет, не так. Вот сюда она села бы, стала бы смотреть в пустой, громадный камин. Она даже представила себе, как бы начала свой рассказ. Она бы сказала:

«Он появился однажды, перед вечером…» — и так далее.

И это было бы приблизительно так.

 

III

 

Он появился в суховатый, морозный день, перед вечером. Воздух чисто и остро пахнул петербургской зимой.

Под деревьями, между черными стволами, где первый снег так и оставался лежать до первых дней весны, куда дети Таврического сада бегали прятаться или за маленьким делом, ничком лежал мальчик лет десяти и не плакал.

— Тебя запрут, — из жалостливого озорства крикнула Вера, не зная, кто это. — Пора домой!

Но мальчик не двинулся. В быстро падающем вечере была видна его отброшенная рука.

— Верочка, да ведь мальчик-то замерз! — воскликнула Настя и побежала, полетела по снегу, под деревья. — Мальчик, мальчик, Царица небесная! — красной, жесткой ладонью она вдруг забила его по щекам, потом схватила снегу и безжалостно растерла ему лицо.

Быстрый переход