Изменить размер шрифта - +
Зал захлопал в ладоши. Задавил глаза-барвинки черным углем. Человек стряхнул угольную крошку с седых могучих усов и обвел зал суровым взглядом. Зрачки его плясали. Он поправил невидимые очки. Волосы у него за ушами слиплись. Белесые, цвета дохлой рыбы, пряди. Старенький. А бодрится. Раскрыл под усами рот, блеснул серебряный зуб. Откашлялся. Забормотал тихо. Потом возвысил голос.

Бенька слушал и смотрел, открыв рот квадратно, спичечной коробкой.

– Дорогие товарищи! Много чего я увидел на Островах и вчера, и сегодня. Два этих дня никогда не забуду! Отрадно то, что вы все трудитесь на благо нашей родной социалистической Родины! И это… – Пальцем выковырял слезу из угла глаза. – До того это важно! Вы же все здесь изменились! Изменились?

Зал молчал.

– Изменились?!

Голос пролетарского Горького внезапно расправил крылья и толстобрюхой чайкой полетел над черноголовым, смиренным залом.

В тишине слышно, как далеко, в мире ином, на ветру, над морем, охотясь на жирную рыбу, кричат живые злые чайки.

Вохра зароптала: ну, эй… Подайте голос-то… че сидите, мертвяки… в рот воды набрали?!..

Люди молчали. Горький покашлял в кулак.

Чахоточный, что ли?

Бенька, чтобы спасти всех от битья и расстрела, провыл волчонком, заправив кривые ноги под стул:

– Измени-и-ились!

Зал обернулся к Беньке и сначала слабо, потом все отважней захохотал, заколыхался.

Горький погладил усы ладонью и облегченно заговорил.

О чем он говорил – Бенька не понимал.

Люди хлопали, сжав зубы. Улыбались натужно. Украдкой плевали в кулак, будто сплевывали табачную обильную слюну.

Над головой Горького красным огнем горел широкий транспарант. Белилами намалевали по нему, буквы криво плясали, хмельные: ДАЕШЬ СТРАНЕ УДАРНЫЙ ТРУД!

Сзади подойдут, размахнутся кувалдой, ударят по затылку.

И бросят еще теплое бревно на берегу; под клювы радостных белых, черных, пестрых птиц. Под зубы пышнохвостых песцов.

Кажется, конец красным речам! Горький прижимал руки к груди, как певец. Кланялся смешно, мотал головой, как баран. Спустился со сцены в зал. Ближе к народу. Народ встал и хлопал стоя. Подойти боялись. Горький приглашающе развел руки: давай, товарищи, сюда, ко мне!

И его обступили быстро, мгновенно. Охрана ничего поделать не могла. Только зубами скрежетала.

Люди трогали Горького, как священника, за руки, за обшлага, за локти; теснились ближе, горячее; говорили, хрипели, шептали, рапортовали, лепетали. Обрушивали на него всю мощь глубоко запрятанного горя, а он стоял, не падал. Руки на головы детям клал; вон, вон они, дети, набежали. Там, под ладонями Горького, два паренька из пятого барака. Фофа и Темка. Высоко, звонко бьются голоса. Двери в зал открыли, пыль выдувает сквозняк.

– Долго с писателем не говорить! Кому сказано!

Горький голову баранью закинул, прищурился на кричавшего.

– А что? Запрещено?

Вохра мялась, поправляла наганы на поясе в кобурах.

Бенька подсунулся поближе к Горькому, к рою народа, на подсогнутых слабых ногах. Вытирал пот с висков и под кудрями. Слышал, как колокольцем, ярко и отчаянно, звенит Фофа:

– Товарищ Горький! Я все вам расскажу! Все! Только выслушайте! Что тут с нами…

Темка двинул локтем Фофе в бок.

– Цыть, ты…

Горький расширил и скосил отсверкивающие белой соленой пеной, бледно-синие покаянные глаза.

В глазах его море плещет, подумал Бенька.

– Ты… – Склонился к Фофе. – Ты знаешь что, друг… Я в доме товарища Ковалевой. Приходи после отбоя. Я договорюсь, тебя пустят. Посидим вечерок… побалакаем…

Как с равным, завистливо наблюдал Бенька.

Быстрый переход