— Сколько угодно, и я один из таких. Я вам говорю чистую правду. Когда началась война, я находился в пограничном с Польшей поселке, отдыхал у отца. Запросите своих находящихся там людей, они проверят и убедятся, что все было именно так. Я потому и ненавижу войну, что это слепое, жестокое дело, в котором судьба человека — нуль.
— Вы, наверное, ушли в партизаны?
— Я оказался в плену в первый же месяц войны, когда ни о каких партизанах и слуха не было.
— Странно, в высшей степени странно,— недоверчиво проговорил генерал Зигмаль.— А как вы относитесь к Германии вообще?
— Это великий и умный народ,— ответил Баранников.— Работая здесь, на заводе, я увидел, как высок технический уровень немецкой промышленности, какие прекрасные инженеры заняты в ней.— Он остановился и вдруг спросил: — Можно откровенно сказать о том, чего я здесь не понимаю?
— Ну, ну, интересно.
— Я буду говорить только о том, что известно мне что я сам пережил и переживаю. То, что война так обошлась со мной, я еще могу понять, но я отказываюсь понять, зачем я нужен Германии в состоянии получеловека.
— Что значит — получеловека? — Генерал многозначительно посмотрел на Гросса.— Я слышал, что вы здесь в весьма привилегированном положении.
Баранников улыбнулся:
— Весьма — это сказано излишне сильно. Да, последнее время я и мои присутствующие здесь коллеги живем относительно сносно. К нам возвращается ощущение человеческой жизни, и, ценя это, мы работаем в высшей степени добросовестно. Но до недавнего времени Германия обращалась со мной, как с примитивной скотиной,^ будто главным ее; Германии, интересом было меня уничтожить, а не сделать полезным немецкому народу. Вот этого я понять не могу.
Генерал Зигмаль слушал Баранникова с явным любопытством, не замечая, как доктор Гросс посматривает на него с откровенным злорадством.
— Но вы сами сказали, что война — жестокая штука.
Да и как нам не быть жестокими, если мы все время наталкиваемся на происшествия вроде того, что случилось теперь на вашем заводе?
— Я имею в виду слепую жестокость и в слепоте своей — тотальную,— спокойно уточнил Баранников.
— Вы верите в победу Германии? неожиданно спросил Зигмаль.
Баранников на мгновение замялся, будто он не сразу решается сказать то, что хочет:
— Я верю в победу мира над войной, а от мира, какой бы он ни был, выиграют все народы.
— Вы, я вижу, не инженер, а дипломат,— усмехнулся генерал Зигмаль.
— Просто было время, лежа на нарах в бараке и в пещере, подумать обо всем этом на голодный желудок.
Генерал Зигмаль рассмеялся:
— Ну, видите, значит, уже полезно то, что вы пережили? Интересно, разделяют ли эти взгляды ваши коллеги? — Генерал посмотрел на инженеров.
Встал Шарль Борсак.
— Я лично целиком разделяю мысли русского коллеги и так же, как он, хочу честно служить немецкому народу.
— Я тоже,— вставая, сказал Гаек.
Генерал посмотрел на Магурского, который сидел с опущенной головой.
— А у Полыни, как всегда, особое мнение? — спросил он.
Магурский медленно поднялся:
— Мое мнение, в общем, сходится с мнением моих коллег. По, понимаете, у меня в Варшаве остались жена и дети. Почему же мне не дано право написать им, что я жив, работаю и, когда наступит мир, вернусь домой?
Магурский сел.
Генерал подумал о чем-то и обратился к Гроссу:
— У меня все.
Гросс вышел из угла кабинета, где он сидел все это время, и, приблизившись к столу, сказал:
— Я тоже хотел поговорить о последнем неприятном событии, но многое из того, что я хотел сказать, уже выявилось во время вашего разговора с генералом. |