Изменить размер шрифта - +

Все это вместе, как вы понимаете, сделало мое возвращение домой малоприятным, но больше всего меня взбесила собственная уязвимость и глупость; надо же, я еще надеялся на что-то, не знаю на что, сам виноват, не сумел вовремя уехать из этого района. В последующие дни стало ясно — где бы я ни был, что бы ни делал, все знали, что я связан с преступным миром, причем знание это было не конкретным, а каким-то мифологическим. Моя известность возросла. В кондитерской, где я утром и вечером покупал газеты, на крыльце в теплые сумерки, на всей Батгейт авеню меня знали в лицо, знали, кто я такой и чем занимаюсь, и это создавало мне ореол, пусть и зловещий, но ореол, поскольку я был один из них. Мне самому были раньше знакомы такие настроения, всегда находился кто-то вроде меня, не похожий на других детей, про кого говорили, только когда он скрывался за углом, кого боялись, с кем запрещали водиться. В такой ситуации было достаточно глупо ходить в старье, которое носил когда-то мальчишка-жонглер, пора было возвращаться к гардеробу последней поры. А кроме того, я никого не хотел разочаровывать. Раз уж попал в преступный мир, выхода оттуда нет, сказал мне как-то мистер Шульц, и говорил он это без угрозы, а с жалостью в голосе к самому себе, так что, по размышлении, в этом можно было и усомниться. Но не сейчас, не сейчас.

Здесь я, конечно, суммирую горькие выводы сразу нескольких дней, сначала же я был просто ошарашен, самым страшным потрясением была встреча с матерью, которую я увидел несколько часов спустя после приезда; она шла по улице, толкая перед собой коричневую плетеную детскую коляску, и я тотчас же, еще издалека, понял, что ее прежняя милая рассеянность приобрела зловещий характер. Ее седые нечесаные волосы развевались на ветру, и, чем ближе она подходила, тем сильнее крепла во мне уверенность, что, не прегради я ей путь и не заговори с ней, она пройдет мимо, не узнав меня. Даже когда я встал у нее на пути, она сначала разозлилась, что коляска уперлась в какое-то препятствие, затем подняла на миг глаза, я чувствовал, что она почти не видит меня, что в первые секунды поняла только необходимость всмотреться, и только потом, после бесконечной паузы в биении моего сердца, я снова вернулся в сознание статной, сумасшедшей Мэри Бихан.

— Это ты, Билли?

— Да, ма.

— Какой ты большой.

— Да, ма.

— Какой большой парень, — повторила она тем, кто мог нас слышать. Теперь она так впилась в меня взглядом, что мне пришлось сделать шаг вперед, я обнял ее и поцеловал в щеку, щека ее потеряла знакомую свежесть и чистоту, она приобрела горьковатый, угольный привкус улицы. Бросив взгляд в коляску, я увидел там засыхающие листья салата, которыми она выложила, как лепестками лилии, всю внутреннюю поверхность, а также зерна кукурузы и сушеные зерна дыни. Я не пытался выяснить, что, как ей казалось, лежало у нее в коляске. Она была грустна и безутешна.

Ах, мама, мама, как только коляска оказалась в квартире, она перевернула ее, сложила мусор на газету, газету свернула и выбросила в помойное ведро на кухне, ведро, как обычно, будет ждать звонка управляющего, который означает, что мусорщик приехал и пора спускаться вниз. Это вселяло надежду. Потом я узнал, что состояние ее менялось, как погода; всякий раз, когда ее разум прояснялся, я решал, что теперь уж навсегда, что все трудности позади. Но вдруг небо снова заволакивало тучами. В воскресенье я показал ей все свои деньги, что, кажется, ей понравилось, потом я пошел в магазин и купил продукты, она приготовила хороший завтрак, как в былые времена, когда нам выпадала удача; затем помылась, нарядно оделась, причесала и заколола волосы, после чего мы пошли прогуляться до Дэлрмонт авеню, потом по крутой лестнице поднялись в Клэрмонт-парк, посидели там на скамейке под раскидистым деревом и почитали воскресные газеты. Вопросов о лете, где я был и что делал, она не задавала, и не потому, что ей было неинтересно, а по какому-то молчаливому уговору, словно я ей не мог рассказать ничего такого, что бы она сама уже не знала.

Быстрый переход