|
С одной стороны, они ненавидели разговоры с репортерами и другими прощелыгами, слетавшимися, словно мухи на мед, и неизменно искажавшими факты. Но дело было вовсе не в этом! Главная проблема состояла в том, что репортеры разрушали невидимые стены братства. Они обрушивались с вопросами и говорили грубые слова обо всем непроизносимом, например о храбрости и страхе (они произносили эти слова!), и спрашивали, как ты себя чувствовал в такой-то момент. Это было непристойно! Журналисты думали, что обладают знанием, которого у них не было и на которое они не имели права. Какой-нибудь писатель мог запросто подойти бочком и сказать: «Я слышал, Дженкинс впилился. Это плохо». «Впилился!» – слово, принадлежащее исключительно их братству, произносила какая-то букашка, не видевшая того момента, когда Дженкинс много лет назад сделал первый шаг вверх по пирамиде. Это было отвратительно! Но с другой стороны… каждый пилот, обладавший здоровым эгоизмом, любил славу – упивался ею, купался в ней! В этом не было никаких сомнений. Обычный пилотский эгоизм. Ребята не обращали внимания на своих поклонников. Их не особенно беспокоило, что раз в году приходилось появляться на балконе над огромной площадью, где собиралось полмира. Они махали руками. Мир захлебывался в радостных криках, аплодировал, тонул и получасовой буре приветствий и слез (и все это – из-за их нужной вещи!). А затем все заканчивалось. И женам оставалось лишь вклеивать газетные заметки в альбом.
Небольшая лесть во славу ордена: вот то, чего действительно хотели истинные братья, стоявшие на верхушке пирамиды.
Боже мой! Что значило в конце сороковых – начале пятидесятых быть составной частью Эдвардса?! Даже просто находиться на земле и, услышав взрыв на высоте тридцать пять тысяч футов над пустыней, знать, что это кто-то из истинных братьев выпустил ракету… на Х-1, Х-1А, Х-2, D-558-I, на ужасном XF-92A, на прекрасном D-558-2… И знать, что вскоре он будет высоко, в разряженном воздухе на границе космоса, где в полдень видны звезды и луна, в такой прореженной атмосфере, где обычные законы аэродинамики больше не действуют, где самолет может войти в плоский штопор, как миска с кашей на навощенной пластиковой стойке, после чего начнет падать – не планировать и не пикировать, – а именно падать, как кирпич… В этих самолетах, похожих на трубы с маленькими острыми крыльями, люди начинали испытывать «страх вплоть до паники» – и это выражение не было шуткой. Как говорил Сент-Экзюпери, в скольжениях, падениях и штопорах человек на самом деле думает только об одном: что мне дальше делать? Иногда в Эдвардсе прослушивали магнитофонные записи с речью пилотов, отправлявшихся в свое последнее пикирование – то самое, в котором они погибли. Пилот падал в пятнадцатитонном отрезке трубы с давно уже отказавшими приборами, и никакая молитва не помогала, а он знал это и кричал в микрофон – но звал он не мать, не Бога, не безымянного духа Агоры. Он пытался сообщить последнюю крупицу информации: «Я попробовал А! Я попробовал В! Я попробовал С! Я попробовал D! Скажите, что еще можно сделать?» А затем слышался тот самый призрачный щелчок. «Что мне дальше делать?» (В тот самый момент, когда врата рая уже распахиваются.) И все сидящие за столом переглядывались, кивали, и в их молчании читалось: «Жаль! У этого парня была нужная вещь». Конечно, в таких случаях не объявлялся национальный траур. Никто за пределами Эдвардса не знал имени погибшего. Если его любили, то в его честь на базе могли назвать какой-нибудь пыльный отрезок дороги. Он, вероятно, был младшим офицером, получавшим за свою работу четыре-пять тысяч в год. Наверное, у него имелось всего два костюма, и лишь в одном из них этот пилот рискнул бы появиться в обществе незнакомых людей. Но в Эдвардсе, в их братстве, это никого не беспокоило.
Но что было действительно прекрасно для истинного брата – так это то, что добрые пять лет Эдвардс оставался заброшенным и низкооплачиваемым местом, где не было ничего, кроме серого ландшафта с допотопными креветками, палаток, палящего солнца, голубого неба и ракет, стонущих и ревущих перед рассветом. |