Изменить размер шрифта - +

Позднее задумывается, куда ж подевалось все это время? Чувствует, что почти все его и не присутствовала. И все ж зима влачится дальше, словно неповоротливый вьюк, влекомый глухим и незрячим мулом вверх по невозможному склону. Бледное солнце скрыто. Покаянно стоят деревья в костях своих. Все, кажется, ждет, чтоб земля зачала весну, однако ж еще нет. Ей известно: она сама себе удача. Эк удалось ей ускользнуть от худшего в зиме. В предыдущий год мороз пробрался в дом тайком, словно длинная рука под дверь. Сосульки на косяках дверей и окон, Колли их лизал. А теперь дни, если двигаться, едва ль не теплы. Только вот по дождю и по тому, как тучи набрякают темным намереньем, нет тому конца. Она бредет, свесивши голову, внутри дождя, глаза обращены к болтовне.

Разгадай-ка. Веса не весит, и не увидать. Но помести к себе в желудок – и сделаешься легче.

Эта хуже некуда, Колли, но я знаю, к чему ты клонишь. Ох ты ж знаю.

 

Два дня подряд Колли все пел и пел одну и ту же строчку из песни.

Заткнись. Заткнись. Заткнись. Ты меня с ума сведешь, говорит она ему. На дух не выношу старые песни эти. Хватит уже, а?

Но теперь вот в кровоподтечных сумерках на этом мокром холме он умолкает. Она добралась до перекрестка, и впереди какая-то неразбериха. Карета остановилась у обочины, и свет ее фонаря падает на людское сборище. Она думает, это нападение на карету, но Колли говорит, нет, не оно, гляди! Она видит затылки столпившихся вокруг женщины, та стоит на подножке кареты. Вроде как общественное собрание. Слышны крики, молитвы и призывы, а какой-то молодой человек нараспев читает имена старых святых и крестится, крестится. Над женщиной на карете она видит хмурого кучера на козлах, на коленях у него мушкетон. Ей вся эта суета ни к чему, шагает дальше мимо. Алчет она лишь собственного общества, и больше ничьего, бо есть тайные чувства, что переливаются сумрачно. Не то чтоб впрямую желала она быть мертвой. А то, что хочет она исчезнуть без последствий для себя. Оторваться от дерева, словно осенний лист. Упасть так, как падает тьма в оттенки поглубже без мыслей о падающей себе. Ускользнуть от себя этой, словно в миг сна.

Но Колли опять заводится, и не унять его. Хе! Ты глянь, что она раздает. Глянь! И вот уж она влезает в этот гомон, видит, что женщина на карете стара, долгоноса и сообразна платью своему, вкладывает что-то в протянутые руки, глаза женщины замечают ее и не замечают, печенье, что попадает к ней в руку, а затем и вкус его – имбирное, говорит кто-то, – ох божечки. Никогда ничего подобного не клала она себе в рот, с этим вкусом ей хочется плакать.

Хе! кричит Колли. Говорил я тебе… оставь мне чуток, жадная ты сучка.

Оно словно как все сладкое на земле разом, и когда его не остается, она высасывает из зубов воспоминание этого вкуса. Долго еще не замечает она мокрой дороги, не может не думать о своей благодарности. О той женщине. О том, как стояла она, словно владела этой дорогой, выраженье лица ее, взгляд, который тебя не видит. И тут-то осознаёт она власть пищи, какую та женщина имела над ними, и в ней вдруг просыпается ненависть. Если б могла, она бы той женщине сделала больно. Взять ту лисью горжетку у нее с плеч и удавить ее ею. Почему все те люди стоят, прозимающие, а она разгуливает в своей расфранченной карете? И лишь сейчас, почуяв соль на губах, осознаёт она, что плачет.

 

Город Донегол, объявляет дорожный указатель. Грохот и гомон городской ярмарки. Это место, благоухающее временами получше нынешних, более чем наполовину полно. Рты, крики, руки, монеты, кошели, блеяние и рев животных, до-самых-небес этот навозный дух. Она слышит, что тут больше людей говорит по-ирландски, чем по-английски. Никогда прежде не видала она города оживленней.

Говорит, проголодаешься, даже если просто на это посмотришь.

Колли ей, иди через толкучку.

Зачем это мне через нее?

Чтоб красть всякое у людей из-под носа.

Быстрый переход