|
Юбка расходится веером вниз, похожа на перекошенные сборки мелодиона. А следом, всего на миг, она видит мать кем-то другим, думает, что, глядя на Сару в зеркале, сможет увидеть ее такой, какая Сара на самом деле есть, – женщиной, которая, возможно, была молода, и до сих пор есть на ней тот блеск. Как же сереет она от этой пятой беременности. А затем, подобно свету, это сознание гаснет, и она вновь уцепляется за свою ненависть.
Сара вдруг уже стоит и подбирает юбку. Так вот пускается вдаль по дороге, что восходит к перевалу, руки скрещены на груди, тело кренится ко гнету холма, в мертвящее отсутствие всякого цвета, кроме полноты бурого, где не растет ничто доброе, к земле, не посватанной никому, кроме ветра.
Она понимает, что малышня сотворена целиком и полностью невинной, и все равно несет на себе тавро Боггза. Тот же ожог рыжины. Мочки висят полированными монетками. Тот же бульдожий нос. Эк пометил он ржою всех детей своих. В прошлом году в городке видала она двух мальчишек в точности таких же, да и тех же лет, хотя Сара шла себе дальше, словно бы в шорах. Думает об этом, вновь разводя тихий огонь. Скворчанье-плевки мха, а затем бруски торфа, что на угли ложатся отважно, будто на миг им ровня. Усаживает малышню с оловянными чашками, налитыми водой, наблюдает, как приступает к суду своему огонь. Слишком уж долго наблюдала она за материным нисхождением – все ниже и ниже в некое внутреннее зимнее ви́дение. Глаза у нее стекленели. Стали такими после того, как Боггз заходил в последний раз. Мужик он потливый, в прихватах своих спокойный дальше ехать некуда. Походочка эта с креном назад. Бородища рыжая, будто сама себе величество. Эк сидит он в доме, шерсть себе на костяшках щиплет, а сам в тебя взглядом уперся. Вечно у ног его те борзые, куролесят по всему дому. Как ни придет к ним, только этим и занят. Звуки те по ночам. Сара похныкивает. Даже и днем, когда Сара выгоняет их всех на улицу. А потом в тот день, когда захотел он повидать Грейс в доме одну, и как Сара выпрямилась перед ним и сказала, что нечего ему к ней шиться, однако не успел он уйти, до чего ж переменилась мать, глаза стали черные и незрячие, как у вола Нили Форда, как вол тот и философа перестоял бы в недвижности своей, пока не рванул через поле бегом, будто виденье своей же кончины его перепугало. То было еще до того, как Нили Форд без всякого объявленья бросил хижину по соседству и сам убрался, дом пустой, земля, какую он унавозил и освоил – вот еще одного не стало, сказала мама.
Выходит на улицу, задвигает щеколду, садится рядом с Колли на молотильный камень. Колли поджимает темные пальцы на ногах, лезет выгрести из кармана табачную рассыпуху. Волокна лежат у него на ладони вопросительными знаками. Глаза от гнева по-прежнему щелочки. Набивает трубку большим пальцем, а затем громко матерится и соскальзывает с камня. Возвращается через миг, трубка прикурена, сам помахивает сломанным зонтиком. Она вглядывается в даль дороги, высматривает мать, натягивает юбку на ступни и прикладывает руку к голове. От того, что неведомо, ее подташнивает, будто внутри медленно вяжется узлами веревка. Колли садится рядом, трубка изо рта болтается. Пытается починить зонтик бечевкой, пусть механизм и испорчен. Она чувствует взгляд, видящий ее насквозь так, будто она сама себя видит. Неловкость, с какой она сидит, коленками к подбородку. Постранневшее очертанье черепа и какие у нее из-за этого уши. Стыд за то, что у нее отняли ее саму, она не в силах скрыть. Содрали с нее красоту ее. Я похожа на битый горшок, думает она. На никудышную синеглазую чашку. На котелок с двумя здоровенными проклятущими загогулинами ушей.
Повертывается, замечает, что он на нее глазеет. Что? говорит.
Слушай, мук, кому нахер дело до той старой суки.
Она прикладывает руку к голове. Думает, стыдно теперь даже оттого, что на тебя глядят.
Говорит, голова болит и стынет от холода. Никто на меня теперь не посмотрит. |