|
И шевалье приподнялся и сел, обхватив голову руками; он напрасно уверял себя, что никогда не будет столь чувствительным, чтобы придавать хоть малейшее значение снам; повторение этих потрясений, состояние прострации, в которое он впал от бессонницы, начинали расшатывать его мозг.
Но даже в этой позе он не мог избежать этого ужасного сонного оцепенения, с помощью которого фантастическое, ирреальное входило в его жизнь и овладевало всеми его способностями и рефлексами.
Одна его рука безвольно упала вниз и вытянулась вдоль пирамиды из матрасов; но едва она повисла, как ему стало казаться, что ее ласкает нежный и горячий язык собаки; затем мало-помалу этот язык становился все холоднее и холоднее, пока не стал жестким и твердым, как сосулька.
Шевалье открыл или думал, что открыл глаза; в этот момент его воля настолько не подчинялась ему, что он был не в состоянии сказать: «Вот это происходит во сне, а вот это наяву». Он вздрогнул всем телом, увидев спаниеля, сидящего рядом с кроватью: его черная шелковистая шерсть сверкала в ночи, как будто фосфоресцируя, и освещала комнату вокруг животного, так что Дьедонне мог видеть пристальный взгляд собаки, неподвижно обращенный на него.
Ее глаза были полны печали и нежной укоризны, они перестали быть глазами собаки и приобрели чисто человеческое выражение.
И это было именно то выражение, с которым Думесниль, умирая, смотрел ему в глаза.
Шевалье не смог этого выдержать, он соскочил с кровати и, в темноте натыкаясь на мебель, добрался до камина, где с помощью заранее приготовленных спичек зажег свечу.
Свеча разгоралась, и шевалье, весь в трепете, спрыгнув с постели с зажмуренными глазами, наконец, осмелился их открыть и оглядеться вокруг.
Комната была совершенно пустой.
Он вернулся к окну, вновь поднял занавеску: улица была так же пустынна, как и комната.
Шевалье упал в кресло, вытер пот, струившийся по лбу, и, чувствуя, что холод вновь овладевает им, поднялся и опять лег в постель, оставив догорать свечу.
Вероятно, свет разогнал всех призраков, так как шевалье больше не видел ни одного из них, он пребывал в таком лихорадочном состоянии, что слышал даже, как стучало в висках.
Едва занялся новый день, как он позвонил Марианне, чтобы та зажгла ему огонь.
Но Марианна, привыкшая входить в комнату шевалье не раньше половины девятого, не обратила ни малейшего внимания на столь необычный звонок, несомненно, подумав, что это проделки какого-то домового, стремящегося помешать ее отдыху.
Шевалье поднялся, открыл дверь и позвал.
Но Марианна осталась так же глуха к голосу хозяина, как и к призыву звонка.
Смирившись, шевалье надел брюки и домашний халат и лично занялся хлопотами по хозяйству.
Он разжег огонь и, удостоверившись, что собака действительно исчезла, снова принялся звонить.
Поскольку время Марианны уже наступило, то Марианна вошла, неся все необходимое для розжига огня.
Огонь горел уже вовсю и шевалье грелся около него, когда Марианна застыла как вкопанная на пороге двери.
— Мой завтрак! — произнес шевалье.
Марианна попятилась.
Никогда еще прежде шевалье не вставал раньше девяти часов и не садился за стол раньше десяти!
Ведь было только половина девятого, а шевалье уже встал, развел огонь и приказывал подавать завтрак.
— Ах! Сударь, — сказала она, — но что же здесь произошло, Боже мой?
Шевалье охотно рассказал бы ей обо всем, если бы осмелился, но он не мог.
— Бог мой, — произнес он, уклоняясь от ответа, — здесь можно умереть, не дождавшись помощи; я звал, звонил, кричал, но увы! Не получил никакого ответа, как будто в доме не было ни души.
— Черт возьми, сударь, такая бедная женщина, как я, которая работает каждый день, выбиваясь из последних сил, не прочь поспать немного ночью. |