Достигнув арки на повороте в следующий коридор, я свернула в него, но дальше не пошла. Остановилась сразу за углом, вне видимости надзирательниц, прислонилась спиной к побеленной стене и стала ждать.
Вот здесь то, через несколько секунд, произошло нечто особенное.
Я стояла у входа в первую из следующей череды камер. Рядом, на уровне моего плеча, находилась заслонка глазка, а чуть выше – эмалированная табличка со сведениями о заключенной. Только по табличке, собственно, я и поняла, что тюремное помещение не пустует, ибо оно словно бы источало тишину – густую и глубокую, неизмеримо глубже общей беспокойной тишины Миллбанка. Однако едва я успела подивиться столь странному безмолвию, как оно было нарушено. Нарушено единственным вздохом – образцово печальным вздохом, как в каком нибудь романе; и настолько он отвечал моему настроению, вызванному тюремной атмосферой, что подействовал на меня престранно. Я тотчас забыла про мисс Ридли и миссис Джелф, которые в любой миг могли появиться из за угла, чтобы повести меня дальше по этажу. Забыла историю о неосторожной надзирательнице и заточенной ложке. Я тихонько подняла щиток «приглядки» и припала к ней глазами. Девушка в камере была столь неподвижна, что я затаила дыхание, боясь ее вспугнуть.
Она сидела на деревянном стуле, откинув голову и плотно сомкнув веки. Забытое вязанье лежало у нее на коленях, руки были слабо сцеплены на животе, а повернутое к окну лицо ловило теплые лучи солнца, щедро лившиеся сквозь желтое стекло. На рукаве грязно коричневого платья я увидела знак тюремного разряда арестантки – фетровую звезду, криво вырезанную, косо пришитую, резко выделявшуюся в солнечном свете. Из под чепца чуть выбивались светлые волосы; бледность лица подчеркивали четкие линии бровей, ресниц и губ. Девушка имела несомненное сходство с образами святых или ангелов с картин Кривелли.
Я рассматривала ее добрую минуту, в течение которой она ни разу не пошелохнулась и не открыла глаз. В этой позе, в этой застылой неподвижности чудилось что то набожное. «Да она же молится!» – в конце концов решила я и, внезапно устыдившись, уже тронулась было прочь от двери. Но в следующее мгновение девушка пошевелилась. Медленно разомкнула руки, подняла к лицу, и что то вдруг ярко вспыхнуло меж огрубелыми от работы розовыми пальцами. Она держала в них цветок – фиалку на поникшем стебельке. Поднесла к губам и легонько подула на нее – пурпурные лепестки затрепетали и будто бы вдруг засияли…
Глядя на девушку, я со всей остротой осознала, насколько тусклый мир ее окружает: узницы в камерах, надзирательницы в коридорах, даже я сама – все мы словно написаны одинаково блеклыми красками, а вот здесь – единственное пятно яркого, чистого цвета, появившееся на холсте явно по ошибке.
Тогда я даже не задалась вопросом, как в этом сумрачном, безотрадном месте фиалка нашла путь к этим бледным рукам. Только с внезапным ужасом подумала: «Да какое же преступление совершила эта девушка?» Потом я вспомнила про эмалированную табличку, висевшую рядом. Бесшумно закрыла «приглядку» и немного переместилась вбок, чтобы прочитать написанное там.
Под тюремным номером и разрядом заключенной значилось преступление: «Мошенничество и телесное насилие». Дата поступления – одиннадцать месяцев назад. Срок – четыре года.
Четыре года! Четыре года в Миллбанке, наверное, кажутся целой вечностью. Я уже хотела снова заглянуть в смотровое окошко, окликнуть узницу, узнать ее историю, но тут в коридоре за углом послышался голос мисс Ридли и скрип ее башмаков по песку, усыпающему холодные плиты пола. Я нерешительно замерла на месте. «Что будет, если матроны тоже заглянут к ней в камеру и увидят цветок? – пронеслось у меня в уме. – Они ведь наверняка его отберут, что сильно меня расстроит». Посему я проворно подступила к арке и, когда надзирательницы приблизились, сказала (нимало, в общем то, не лукавя), что порядком утомилась, ну а увидела здесь уже достаточно, во всяком случае для первого раза. |