Однако для всего этого нужно было безукорное право распоряжаться собственным произведением, – а я ведь повинен был сперва нести его в «Новый мир». После всего, что Твардовский у меня уже отверг, никак я не мог надеяться, что он его напечатает. Но потеря месяца тут была неизбежна.
С той ссоры мы так и не виделись. Учтивым письмом (и как ни в чём не бывало) я предварил А. Т., что скоро предложу полповести и очень прошу не сильно задержать меня с редакционным решением.
Сердце А. Т., конечно, дрогнуло. Вероятно, он не переставал надеяться на наше литературное воссоединение. Нашу размолвку он объяснял моим дурным характером, поспешностью поступков, коснением в ошибках, – но все эти пороки, и даже сверх, он готов был великодушно мне простить.
А прощать или не прощать не предстояло никому из нас. Кому-то из двух надо было продуть голову. Моя уже была продута первыми же тюремными годами. После хрущёвской речи на XX съезде начал это развитие и А. Т. Но, как у всей партии, оно вскоре замедлилось, потом запетлилось и даже попятилось. Твардовский, как и Хрущёв, был в довечном заклятом плену у принятой идеологии. У обоих у них природный ум безсознательно с нею боролся, и когда побеждал – то было лучшее и высшее их. Одна из таких вершин мужика Хрущёва – отказ от мировой революции через войну.
В «Новом мире» с первой же минуты получения рукописи «Корпуса» из неё сделали секретный документ, так определил Твардовский. Они боялись, что рукопись вырвется, пойдёт, остерегались до смешного: не дали читать… в собственный отдел прозы! А от меня-то повесть уже потекла по Москве, шагали самиздатские батальоны!
18 июня – через два года после многообещающего когда-то обсуждения романа, состоялось в редакции обсуждение 1-й части «Корпуса». Мнения распались, даже резко. Только умягчительная профессиональная манера выражаться затирала эту трещину. Можно сказать, что «молодая» часть редакции или «низовая» по служебному положению была энергично за печатание, а «старая» или «верховая» (Дементьев – Закс – Кондратович) столь же решительно против. Только что вступивший в редакцию очень искренний Виноградов сказал: «Если этого не печатать, то неизвестно, для чего мы существуем». Берзер: «Неприкасаемый рак сделан законным объектом искусства». Марьямов: «Наш нравственный долг – довести до читателя». Лакшин: «Такого сборища положительных героев давно не встречал в нашей литературе. Держать эту повесть взаперти от читателя – такого греха на совесть не беру». – Закс начал затирать и затуманивать ровное место: «Автор даёт себя захлёстывать эмоциям ненависти… Очень грубо введено толстовство… Избыток горючего материала, а тут ещё больная тема спецпереселенцев. Что за этим стоит?.. вещь очень незавершённая». – Кондратович уверенно поддержал: «Нет завершённости!.. Разговор о ленинградской блокаде и другие пятнышки раздражённости». – Дементьев начал ленивым тоном: «Конечно, очень хочется (ему-то!) напечатать повесть Солженицына… В смысле проявления сил художника уступает роману… – (Но именно романа он не принимал! Теперь, когда роман не угрожал печатанием, можно было его и похвалить.) – …Объективное письмо вдруг уступает место обнажённо-тенденциозному… – А дальше, возбуждаясь и сердясь: – У Толстого, у Достоевского есть внутренняя концепция, ради которой вещь пишется, а здесь её нет, вещь не завершена в своих внутренних мотивах! – (Каждый раз одно и то же: он тянет меня высказаться до конца, чтобы потом было легче бить. Шалишь!..) – «Подумайте, люди, как вы живёте», – это мало. |