И конечность, и бесконечность вселенной, если они когда-нибудь будут доказаны, для меня одинаково непредставимы. Я встречал немало людей гораздо мудрее и умнее себя, но не знаю никого, чьей мудрости или интеллекта в этом вопросе оказалось бы достаточно.
Таким образом, самый умеренный аргумент против религии одновременно и самый радикальный, и самый обезоруживающий: религия — человеческое изобретение. Ее изобретатели не могут договориться даже о том, что же на самом деле сказали или сделали их спасители, пророки и гуру. И уж тем менее способны они объяснить нам «значение» позднейших открытий, которые поначалу тормозились или проклинались их религиями. Однако послушайте современных верующих: они по-прежнему знают! Да не просто знают, а знают все. Не просто знают, что бог существует, что он создал и держит под контролем все на свете, но знают, чего «он» хочет от нас, включая наш рацион, ритуалы и взгляды на секс. Иными словами, в необозримой, запутанной дискуссии, благодаря которой мы узнаем все больше и больше о все меньшем и меньшем, при этом робко надеясь на постепенное просветление, есть сторона, которая сама состоит из враждующих групп, но имеет наглость утверждать, что вся необходимая информация у нас уже есть. Одного такого сочетания клинической глупости с гордыней вполне достаточно, чтобы исключить «веру» из обсуждения. Тот, кто претендует на божественную истину в последней инстанции, болен детской болезнью вида гомо сапиенс. Прощание с детством может быть долгим, но оно уже началось и, как всякие проводы, затягивать его не следует.
По мне едва ли скажешь, что я придерживаюсь таких взглядов. Я, пожалуй, чаще засиживался допоздна с верующими друзьями, чем с любыми другими. (Друзья эти часто называют меня «ищущим человеком», что, конечно, раздражает. Даже если я «ищущий человек», ищу я совсем не то, что они думают.) Если бы я вернулся в Девон, где лежит в забытой могиле миссис Уоттс, я бы непременно присел помолчать в уголке какой-нибудь кельтской или саксонской церквушки. (Стихотворение Филипа Ларкина «В церкви» прекрасно передает мои чувства.) Когда я писал книгу о Джордже Оруэлле — человеке, который был бы моим героем, будь у меня герои, — меня огорчила черствость, с которой он говорит о сожжении церквей в Каталонии в 1936 году. Задолго до торжества монотеизма Софокл показал, что отвращение Антигоны к святотатству — свидетельство человечности. Пусть правоверные сами жгут друг другу церкви, мечети и синагоги. За ними дело не станет. А я разуваюсь, когда вхожу в мечеть. Я покрываю голову, когда иду в синагогу. Как-то раз в Индии я даже соблюдал правила ашрама, хотя это и было для меня настоящим испытанием. Мои родители не навязывали мне никакой религии. Наверное, мне повезло, что у отца не было особо теплых воспоминаний о его строгом баптистско-кальвинистском воспитании, а мать (отчасти ради меня) предпочла ассимиляцию своему иудейскому наследию. Моего знакомства со всеми человеческими верованиями хватит с лихвой, чтобы всегда и везде оставаться неверным, но все же мой атеизм имеет протестантский привкус. Когда я впервые не согласился с религией, я не согласился с дивной литургией на стихи из Библии короля Якова и молитвенника Кранмера (современная англиканская церковь в приступе кретинизма отказалась от них). Мой отец похоронен в часовне с видом на Портсмут — в той самой, где накануне высадки в Нормандии молился о победе генерал Эйзенхауэр. В день похорон отца я говорил с кафедры часовни. Я выбрал отрывок из послания Савла Тарсянина (впоследствии названного «святым Павлом») Филиппийцам (глава 4, стих 8):
Наконец, братия мои, что только истинно, что честно, что справедливо, что чисто, что любезно, что достославно, что только добродетель и похвала, о том помышляйте.
Я выбрал это наставление за его недосказанность, которая не отпускает меня и будет со мной в последний час, за его в целом светский характер и за то, что оно так выделяется на безжизненном фоне проклятий, стенаний, вздора и угроз, которые его окружают. |