Я смотрю на закрытые глаза Симона, на его веки, такие тяжелые и толстые, что они кажутся наклеенными, он несколько раз мигает, словно видит перед собой что-то совершенно удивительное. Какой у тебя бешеный пульс, произносит он с удовлетворенным видом врача, только что закончившего сложную операцию, потом он отнимает руку от моего запястья и гладит меня по щеке, словно ребенка, боящегося темноты. По спине моей бегут мурашки, зачем он это делает? — ведь это так обманчиво похоже на любовь.
Но я не смею думать об этом, я тысячу раз прощупывала и пробовала наши встречи на вкус, стараясь приписать им какое-то развитие, какую-то историю, но тщетно, в них не было ни того ни другого, это был всего лишь ряд моих следующих друг за другом унижений, сложившихся в цепь черного жемчуга, каковую я невидимо ношу на шее.
Я даже не пытаюсь вообразить, что мы уснем рядом; естественно, нет, ведь ему надо спешить домой, к жене.
Ну вот, он пошевелился, целует меня в шею, в нос, в ухо, нежно, асексуально, и, несмотря на то что в этих ласках нет никакого намека, они кажутся мне украденными, раз поселившись в мозгу, эта мысль не желает меня покидать, она сидит во мне крепко, она вцепилась в меня как репей, она телесна, осязаема, как полосатая арестантская роба, изобличающая во мне воровку, а под робой прячется злое сердце, которое ворует все, что получает от тех, кого эта воровка любит, все, вплоть до мельчайшего жеста. Ибо разве не было похоже то, что я только сейчас думала, попыткой украсть у него ребенка? Я тяжело вздыхаю. Что такое? — спрашивает он нежно, и я быстро отвечаю: ничего, ибо я не смогу связно рассказать ему, что картины, крутящиеся у меня в голове, картины из толстого фотоальбома моего будущего, на них ничего, даже отдаленно похожего на семью, в том виде, в каком их изображают на рекламных плакатах сберегательных касс. Нет, я не могу представить себе ситуацию, когда мы вдвоем стоим, умильно склонившись над крошечным лысым младенцем, или нежимся под деревьями на красно-синем одеяле, устроив пикник в выходной день, я вижу себя только одну, с детской коляской, в платке, под дождем в парке, у меня потерянный взгляд, как у беглянки. Нет, даже ребенок не сможет превратить унижение в победу, это будут лишь шантаж и вымогательство.
Внезапно он резко выпрямляется, перебрасывает ноги через край кровати и, тяжко ступая, на ощупь идет в туалет, потом раздается потрескивающий шелест — струя его мочи бьет в унитаз; он всегда мочится, не закрывая дверь, словно желая показать, что у него нет от меня никаких тайн. Значит, у меня есть две-три минуты времени, и я принимаюсь лихорадочно обнюхивать свои руки и ноги, чтобы ощутить его запах. Он резок и напоминает «Маги», но улетучивается намного быстрее, чем любой другой из знакомых мне ароматов, он чувствуется всего пару секунд, не больше. Так же как глаза привыкают к темноте, нос быстро приспосабливается к этому запаху, поэтому нюхать надо сразу, не откладывая. Уже во время предыдущей нашей встречи я должна была бы понять, что его запах не дотягивает до утра. Но на этот раз все обстоит еще хуже, я почти ничего не чувствую, по крайней мере, не пахнет даже простыня, так как он весьма опрятно впрыснул свою семенную жидкость только в меня, не потеряв ни капли. Значит, думаю я, весь его запах остался во мне. Эта мысль сначала меня радует, я поглаживаю себя, провожу рукой между ног, потом обнюхиваю ладонь, но и здесь у меня нет полной уверенности, так как там наши запахи перемешались. До меня вдруг доходит, что и в этом деле все обстоит так же, как и с другими вещами, связанными с ним, все они присутствуют только во мне, снаружи они не существуют, и я не вполне уверена, что в действительности просто не обманываю саму себя. Чтобы разубедить себя, я встаю на четвереньки и принимаюсь, уткнувшись носом в простыню, ползать по растрепанной кровати. Я прижимаю лицо к подушке, но она вообще ничем не пахнет, если не считать стирального порошка, и в этот момент, стоя на всех четырех, я вижу его в дверном проеме. |