«Коба, – сказал он, – если мне станет совсем плохо, дай мне яду».
Причем доверил мне самому определить, когда настанет нужный момент.
Сталин по-доброму, лукаво улыбнулся в усы. Очевидно, воспоминание о таком доверии старшего товарища было ему приятно.
– Но, в свою очередь, и вы не должны обижаться, товарищ Лихарев, – пыхнув трубкой, добавил он, – если когда-нибудь и вам скажут нечто
подобное. Или нет?
– Почему же нет, товарищ Сталин? Лишь бы для пользы дела.
С тех пор вождь проникся к порученцу особым, чисто сталинским уважением. Ему нравилось еще и то, что Валентин не прикидывался бесстрашным
героем, способным, рванув на груди рубашку, кинуться на пулеметы. Нет, он выглядел, а наверное, и был на самом деле аналогом стоика
античных времен вроде Сократа, позволявшего себе говорить и делать, что считал нужным, но и выпить, когда обстановка потребовала, чашу
цикуты без видимых отрицательных эмоций.
Каким образом Лихарев сумел в свое время завоевать доверие Менжинского и кто протежировал ему в первые послереволюционные годы, установить
оказалось невозможно за давностью времени и отсутствием документальных свидетельств, но Сталин этим и не интересовался. Важно, как человек
ведет себя сейчас, а прошлое…
Что же теперь, наказывать Вышинского за то, что подписал в 17-м году ордер на арест Ленина, или прощать Егорова, вспомнив, как вместе
пытались (но не сумели) взять Варшаву и рвануть на Берлин?
Лихарев перебросил два тумблера на панели полированного деревянного ящика, очень похожего на патефонный, только с двумя большими плоскими
катушками вместо суконного диска, на который ставят пластинки. Где-то на Западе инженеры, придумавшие это новейшее устройство, записывающее
звук на тонкую нихромовую проволоку, назвали его магнитофоном.
А сам он встал, потянулся со стоном, вышел из кабинета-лаборатории в обширную, освещенную мутноватым из-за метели, но все равно ярким
дневным светом гостиную.
Конечно, вся эта квартира была явно ему не по чину. Не у каждого члена правительства или секретаря Союза писателей была такая, а военные
ниже комбригов и комдивов вообще сплошь жили по коммуналкам. Здесь же за распахнутыми дверями угадывались еще и другие комнаты, и
полутемный коридор казался бесконечным, да, наконец, гулкое эхо шагов намекало на обширность и пустоту помещений.
Пять уютных комнат, просторная прихожая, большая кухня и при ней комнатка для прислуги.
Всего-то 120 метров жилой площади, если не меньше. Цивилизованному человеку в самый раз. Но здесь считается, что человеку лучше жить
подобно муравью, непрерывно цепляясь плечами за себе подобных, круглые сутки слыша их голоса, наблюдая процессы жизнедеятельности, обоняя
все мыслимые и немыслимые запахи. Коммунальная, от слова «коммунизм», жизнь.
Зато легко и просто надзирать каждому за каждым. И доносить «куда следует» быстрее, чем виновный успеет осознать опрометчивость своих слов
или поступков.
Лихарев остановился у среднего окна гостиной. За двойными стеклами горизонтально летели струи снежинок, закручиваясь вихрями. Крыши домов
напротив едва различались в белой мути.
Он долго любовался единственно неподвластным ему в этом мире – буйством стихии.
Красиво, черт возьми. Даже не поймешь, что лучше – шторм на море, огонь костра на лесной полянке или такая вот пурга посередине огромного
города.
Казалось, снег будет идти и идти, не переставая, свиваться в тугие смерчи вдоль улиц и переулков, заваливать сугробами дворы, ложиться
шапками на крыши, пригибая к земле деревья, пока не засыплет город до самых печных труб, а то и выше, словно где-нибудь в Гренландии…
Глава 9
Утром Шестаков проснулся не только без малейших признаков похмелья, но даже и без так называемой «адреналиновой тоски», когда после
хорошего возлияния испытываешь неопределенное, но мучительное чувство вины неизвестно за что, пытаешься вспомнить, не сказал ли лишнего, не
оскорбил ли кого, угнетенность и острое нежелание вновь возвращаться в омерзительно реальный мир, который не сулит ничего хорошего. |