«В Казанской губернии бунт крестьян. Употреблена военная сила. Шестьдесят человек убито».
В 1864 году о статьях Каткова: «Неужели же одной материальной силой мы будем притягивать немцев, поляков, финнов? Правительству нужны бывают цепные собаки; оно и спускает их с цепи, а потом не знает, как их унять».
В 1865 году: «Валуев замыслил сделать с нашей литературой то, чего не в состоянии был сделать Николай Павлович».
В 1869: «Надо зажать рот печати, — говорит новый Аракчеев — Шувалов. — Паника всеобщая. Ожидают худшего, чем во времена николаевские».
В 1872: «Мы возвращаемся прямо к временам перед Крымской войной. Новый закон о цензуре. Finis печати. При этом законе становятся невозможными в России наука и литература. Да, правду сказать, давно бы следовало покончить с ними. К чему они нам?»
В конце пятидесятых годов отметил летописец появление славянофила А. С. Хомякова в армяке и шапке-мурмолке: «Говорит неумолчно и большей частью по-французски… Себе на уме». Теперь появляется другой представитель русской народности, еще больше себе на уме: «казацкий генерал с удивительной рожей, — на ней как будто отпечатана такая программа, что если он хоть четвертую часть ее исполнил, то его десять раз стоило повесить. А между тем, странное дело, тут же видно и какое-то добродушие».
На высоте русского освобождения этот казацкий генерал — как реющий ангел на игле Петропавловской крепости. Смесь либерального добродушия с программой, достойной виселицы, и есть лицо того времени, в которое мы, дети наших отцов, имели несчастье родиться.
В это именно время делается «провидением Петербурга Трепов». Не только Петербурга, но и всей России. «Вся Россия отдается под полицейский надзор… Открыто подкапываются под суды, стремятся опрокинуть земские учреждения, поразить гласность. Земское собрание уничтожено, как какое-нибудь тайное нигилистическое общество. Администрация принимает такие репрессивные меры, как будто одни нигилисты населяют русскую землю».
Усилена власть губернаторов. Нижегородский сделал распоряжение, по которому все женщины в круглых шляпах, синих очках, с остриженными волосами и без кринолинов признаются нигилистками и забираются в полицию, где им приказывают надеть кринолины, а если не послушаются, то высылают из губернии.
В 1872 году, в Петербурге одну молодую девушку, дочь действительного статского советника, остригшую себе волосы после тифа и по слабости глаз носившую очки, городовые схватили на улице и отвели в часть как нигилистку.
«— При мне этого не будет!» — говорит граф Д. А. Толстой о нигилистах. И Катков, как бешеный, кидается на всех.
Полдень белого террора, тихого ужаса.
«Все одно и то же — мрачно всюду, глухо всюду». И в этой глухой тишине, кажется, вот-вот раздастся снова панический крик: «Да сохранит Господь Россию!»
«Какие невероятные успехи сделала Россия!» — это в начале, а в конце: «Мне пришлось горько разочароваться и убедиться, что всему хорошему у нас суждено начинаться, но не доходить до конца. Дав свободу народу, мы хотим сковать всякую свободу мысли. Одной рукой производим улучшения, а другою их подрываем; одной даем, а другой отнимаем. Установляем новые порядки и тотчас же спешим сделать их недействительными. Нам хотелось бы нового в частностях, но с тем, чтобы все главное осталось по-старому. У нас испугались реформы те самые, которые ее произвели».
Это и есть участь русской либеральной постепеновщины: кошачьи подарки, собачьи отнимки; и хочется, и колется; в конце медового месяца — тёщина рожа реакции. Чего просили, то и получили: не Божию грозу, а чертову слякоть рабьей свободы.
«Все это уж было когда-то». |