«Все это уж было когда-то». Было и есть, есть и будет. Отвратительная скука русских реакций, неземная скука вечных возвратов, повторяющихся снов.
Все так же нечувствительно, постепенно — постепеновец доходит до воззвания к ежовым рукавицам.
«Если бы правительство показало, что с ним шутить нельзя, то мода эта (на нигилизм) быстро прошла бы. Единственной уздой русского человека до сих пор был страх; теперь страх этот снят с его души». Страха не стало — оттого и гибнет Россия.
Но если так, то николаевское царствование не было ошибкой; уж если кто сделал ошибку, то сам Никитенко, осудивший царство страха. Прав был Николай, прав был Уваров, желавший «подтянуть» Россию, «отодвинуть на пятьдесят лет».
Оказывается, что в России, хотя «народ никогда ничего не делал, а все за него делала власть», — все же не избыток, а недостаток власти. «Чего смотрят высшие власти?.. Едва ли в каком-нибудь благоустроенном государстве инерция правительства доходила до такой степени, как у нас».
Эта желанная власть явилась, наконец, в лице Муравьева. «Меры Муравьева начинают приносить плоды: восстание [Польши] почти прекращено. Пора, пора действовать в духе одной системы, не сворачивая в сторону ни на одну линию».
Когда генерал-губернатор Суворов отказался участвовать в поднесении образа Муравьеву, говоря, что не может оказать этой чести такому «людоеду», — Тютчев, благороднейший из русских поэтов, назвал это пошлостью в пошлейших стихах:
«Если уж пошло на то, так Россия нужнее для человечества, чем Польша, — решает Никитенко. — У России есть будущность. — Нас упрекают могуществом нашим, как преступлением. Но разве мы украли наше могущество? Мы добыли его терпением и кровью».
«Смотрите, не лизните крови!» — предостерегает он русских нигилистов и тут же с «людоедами» лижет кровь.
«Не фальшь ли все, что говорят о народном патриотизме? Не ложь ли это, столь привычная нашему холопскому духу?» — не вспомнились ему тогда эти его собственные слова.
Маятник вправо — маятник влево; но дело не в нем, а в стрелке часов, которая движется от одного полдня к другому — от одного тихого ужаса к другому.
VII
Уже в 1858 году поворот назад становится очевидным. Запрещено употреблять в печати слово «прогресс». На докладе Ковалевского, в котором говорилось о прогрессе гражданственности, Александр II собственноручно написал: «Что за прогресс? Прошу слова этого не употреблять».
В следующем 1859 году: «Мы, кажется, не шутя вызываем тень Николая Павловича. Но теперь это может быть и опасно. Правительство нехорошо делает, что, принимая начало, не допускает последствий». Но начало без последствий — в этом вся сущность рабьей свободы: по устам текло — в рот не попало.
В 1861 году, несколько дней спустя после Манифеста: «Право, никогда еще, даже при Николае Павловиче, университеты наши не были в таком положении, как теперь. „Современнику“ — предостережение. Министр усиливается запретить Некрасова».
«Коварнейшая погода: солнце светит ярко, как летом, а между тем страшный холод. Прелестные майские дни, нечего сказать! Сегодня ночью выпал снег. Надевай опять шубу. На душе уныло, мрачно, безнадежно. — Тощая зелень из полумертвой земли».
Бедный подснежник рабьей свободы, побитый морозным утренником. Мнимая весна — петербургская оттепель.
«Государь намерен закрыть некоторые университеты.
— Долее терпеть такие беспорядки нельзя, — говорит он, — я решился на строгие меры».
«В Казанской губернии бунт крестьян. |