Клейнмихель принял шутку на свой счет. Что такое в самом деле Клейнмихель, как не исполинский фельдъегерь? „Клейнмихель охмелел от царских милостей“, — замечает Никитенко и далее рассказывает о бешеном волке, который, появившись однажды на петербургских улицах, перекусал множество людей.
„Сила его, — продолжает он о Клейнмихеле, — будет расти при дворе, по мере усиления к нему ненависти и презрения в обществе“.
Большой Клейнмихель повторяется в бесчисленных маленьких, как солнце в каплях росы.
„Недавно два офицера, так, ради смеха, встретив на улице одного чиновника, совершили над ним грубое неприличие. Тот спросил у них: что они — сумасшедшие или пьяные? Они привели его на Съезжую, и оскорбленный должен был заплатить полицейскому пятнадцать рублей, чтобы тот отпустил его“.
Гвардейские офицеры собирались пить. Двое поссорились, остальные решили, что чем выходить на дуэль, лучше разделаться кулаками. Действительно, надавали друг другу пощечин и помирились.
Офицер в маскараде Дворянского собрания в пьяном виде разрубил саблей череп молодому человеку, ничем его не оскорбившему.
Вот первые цветочки того хулиганства, чьи ягодки созрели в наши дни.
В корпусе мальчики освистали учителя-офицера. Сначала их секли так, что доктор, при этом присутствовавший, перестал отвечать за жизнь некоторых; потом лишили дворянства, разжаловали в солдаты и по этапу отправили на Кавказ. „Русское дворянство растит своих сыновей для розог, а дочерей для придворного разврата! — Ужас, ужас и ужас!“
„Но если иногда и загорается ужас, то гаснет тотчас же в той серенькой слякоти, которая определяется двумя словами: карты и скука. Во всех салонах царствуют карты и скука“.
Это слишком знакомое нам состояние тихого террора, благополучного ужаса — не только в обществе, но и в народе.
„Гулял под качелями. Густые массы народа двигались почти бесшумно, с тупым равнодушием поглядывая на паяцев и вяло улыбаясь на их грубые выходки“.
Однажды на Масленице 1836 года загорелся балаган Лемана. Когда начался пожар и раздались первые вопли, народ, толпившийся на площади, бросился к балагану, чтобы разбирать его и освобождать людей. Явилась полиция, разогнала народ и запретила что бы то ни было предпринимать до прибытия пожарных. Народ отхлынул и сделался спокойным зрителем страшного зрелища. Пожарная команда поспела как раз вовремя, чтобы вытаскивать крючками из огня обгорелые трупы. Зато „Северная пчела“ объявила, что люди горели в удивительном порядке. „Государь сердился, но это никого не вернуло к жизни“.
Все нарастает и нарастает этот тихий ужас, предчувствие неминуемой гибели.
„В обществе нет точки опоры; все бродят, как шалые и пьяные. Одни воры и мошенники бодры и трезвы. Общество быстро погружается в варварство. Спасай кто может свою душу! Страшный гнет, безмолвное раболепство. — Не фальшь ли все, что говорят о народном патриотизме? Не ложь ли это, столь привычная нашему холопскому духу? Нас бичуют, как во времена Бирона; нас трактуют, как бессмысленных скотов. Или наш народ, в самом деле, никогда ничего не делал, а за него всегда делала власть?.. Неужели он всем обязан только тому, что всегда повиновался — этой гнусной способности рабов? Ужас, ужас, ужас! Да сохранит Господь Россию!“
И всего ужаснее то, что гибель России кажется спасением Европы.
„Ненависть к русским в Европе повсеместная и вопиющая. Нас считают гуннами, грозящими Европе новым варварством. До сих пор мы изображали в Европе только огромный кулак. Грубая физическая сила угрожает штыками и пушками человеческому разуму. Кто преодолеет?“
„Спасая душу свою“, московский профессор Печерин бежал из России. Это им в те дни написаны страшные слова:
„Да сохранит Господь Россию!“ — последний вопль из горящего балагана. |