|
Сегодня она выглядела тридцатилетней в ослепительном черном платье; с предплечий стекали длинные белые перчатки. «Полная безвкусица, — шептались вокруг, — такое только на сцену, в витрину или на манекена. И о чем думает ее мать? Впрочем, довольно взглянуть на ее мать».
Мать сидела с подругой в сторонке и думала про Фифи, и про ее брата, и про других своих дочерей, уже выданных замуж, — они, по ее представлениям, были даже красивее Фифи. Миссис Шварц была дамой без претензий: она давно вжилась в свою роль еврейки и, не делая над собой никаких усилий, пропускала мимо ушей то, что говорили о ней по всему залу. Сходное равнодушие проявляли и молодые люди — а их тут было несколько дюжин. Они целыми днями таскались за Фифи по прогулочным пароходам, ночным клубам, озерам, автомобилям, чайным и фуникулерам, они окликали: «Эй, Фифи, взгляни-ка!», и красовались перед ней, и говорили: «Поцелуй меня, Фифи», и даже: «Поцелуй меня снова, Фифи», и пользовались ее добротой, и стремились с ней обручиться.
Впрочем, большинство из них были еще слишком молоды, поскольку этот городок по совершенно непонятной причине считается местом, где хорошо получать образование.
Фифи не склонна была критиковать других и не замечала, что ее саму критикуют. Сегодня, к примеру, галерка в огромной, сверкающей хрусталем подковообразной зале шушукалась насчет приема по случаю ее дня рождения и ворчала по поводу того, как Фифи обставила свое появление. Стол был накрыт в последней из целой анфилады столовых, но в каждую можно было попасть из центрального вестибюля. Фифи же, громко шурша и шелестя своим черным платьем, вошла через первую столовую в сопровождении целого взвода молодых людей всех мыслимых народностей и вероисповеданий и чуть ли не бегом, отчего ее дивные бедра пришли в раскачку, а дивная головка запрокинулась, промчалась с ними по всем помещениям; старики же при этом давились рыбьими костями, у старух отвисали щеки, и когда процессия исчезала, в кильватере ее раздавался рев возмущения.
Зря они так на нее обижались. Праздник вообще не задался, потому что Фифи вообразила себе, будто обязана развлекать решительно всех и выступать во многих лицах, а потому она обращалась сразу ко всему столу, обрывала любые зарождавшиеся разговоры, даже если собеседники сидели совсем далеко от нее. В итоге никому не удалось повеселиться, так что зря гости гостиницы так уж сильно досадовали на нее за то, что она молода и бесконечно счастлива.
Потом, уже в салоне, многие оказавшиеся не у дел кавалеры, напустив на себя вид, что это так, временно, отчалили к другим столикам. Среди них был молодой граф Станислас Боровки: дивные блестящие карие глаза, словно у оленьего чучела, черные волосы уже оттенены белыми прядями, будто клавиатура рояля. Он подошел к столику, где сидело знатное семейство, некие Тейлоры, и присел, чуть заметно вздохнув, что вызвало у них улыбку.
— Какой кошмар, верно? — осведомились у него.
Белокурая мисс Говард, путешествовавшая с Тейлорами, была почти так же хороша собой, как и Фифи, однако облачения ее были куда более продуманными. Она старательно избегала знакомства с мисс Шварц, хотя несколько молодых людей ухлестывали за обеими. Тейлоры были продвинувшимися по службе дипломатами и сейчас направлялись в Лондон после участия в конференции Лиги Наций в Женеве. В этом году они намеревались представить мисс Говард ко двору. Были они крайне европеизированными американцами; собственно, они достигли той черты, где человек уже, по сути, не принадлежит ни к какой нации; уж всяко ни к одной из великих держав, разве что к какому-нибудь государству балканского типа, население которого состоит из точно таких же, как он. Тейлоры считали, что Фифи — это позор нации, как новая полоса на флаге.
Тут из-за их столика поднялась высокая англичанка с длинным сигаретным мундштуком и полупарализованной болонкой, сообщила Тейлорам, что у нее назначена встреча в баре, и двинулась прочь, унося свою обездвиженную болонку и заставив на миг, пока проходила мимо, замереть ребячливую трескотню, которая доносилась от столика Фифи. |