Не думал я, что на всю жизнь резинки эти запомню, а главное, тот невидимый лед в ее глазах, обжигавший страшнее огня...
И уж совсем не предполагал, что опалит меня тем льдом еще не раз в долгой моей жизни.
Не так давно занесло меня на старое летное поле. Ну, поле как поле, что земле сорок лет — мгновение... А вот ангар наш заметно постарел, облупился. Теперь его используют для вспомогательных нужд, самолеты в ангаре больше не ночуют.
В ту давнюю пору, когда ангар был еще молодым, меня, вопреки желанию, оставили инструктором в летной школе. Тогда существовал порядок: в конце рабочего дня инструкторы, перегонявшие машины с полевой площадки, где они трудились от зари до зари, подходили к основному аэродрому на бреющем и садились без знаков — классическое матерчатое «т» и ограничительные полотнища на этот случай не выкладывались. И особым шиком считалось касаться земли возможно ближе к ангару.
Подобная вольность была не бессмысленна: ожидалось, что на войне придется (и пришлось!) приземляться на полосах ограниченных размеров и, уж конечно, соблюдать строжайшие правила маскировки, так что никаких знаков не будет. Вот и тренировались между делом.
В тот день мы подлетели к основному аэродрому на заходе солнца. Первым пошел на посадку командир эскадрильи. Мне с воздуха было хорошо видно, как четкая тень его самолета бежит впереди машины, как проносится по ангарной крыше, падает на землю и сливается с колесами в каких-нибудь пятидесяти метрах от ангара. Подумал: солнце в спину подсвечивает — помогает, собственные колеса видны, можно и расчетик сделать... и притереть в точечку. Следом за комэском приземлились командиры звеньев, а там подошла и моя очередь. Прицелился я самолетом в середку рыжей ангарной крыши, уменьшаю скорость... Ползу и соображаю: а если еще носик ей приподнять? И приподнял, са-амую малость, а оборотиков прибавил. На пределе иду. И надо же — не услыхал, почувствовал: колеса по крыше — чирк! Еле-еле, воздушно так, будто мимолетным поцелуем скользнули...
Первая мысль: на земле заметили или нет?
Делаю, что надо, убираю обороты, подпускаю самолет пониже, плавно тяну ручку на себя, — а в голове гудит: что, если заметили?
Ах, какая трава зеленая!
И цветочки белыми пятнышками проступили...
Ничего хорошего ожидать не приходится. Как начнут клевать, не отбрешешься. Что же делать?
Клин клином?
Победителей не судят?
Пожалуй, ни одна из этих расхожих мудростей толком в голове не пропечаталась. Так — мелькнули.
А руки и ноги свое знают. Строго выдерживая направление пробега, я плавно вывел двигатель на максимальные обороты и... пошел на взлет. Надо было замкнуть круг еще раз, зайти на посадку, снизиться точно так, как я снижался, «поцеловать» ангарную крышу в той же самой точке, приземлиться и повторить все снова.
Для чего?
То, что удается однажды, можно отнести за счет случайности. Действие, повторенное дважды и тем более трижды, само собой переходит в иное качество — превращается в умение или даже в мастерство, а может быть, и в виртуозность...
В тот вечер машину я не разбил, сам не убился, словом, ничего такого — сверх... — вроде не случилось. Но стоять перед командиром эскадрильи пришлось. Шалевич глядел на меня как-то странно, даже и не гневно, скорей, недоумевая, и спрашивал:
— Ты на первом заходе нечаянно или намеренно по крыше чиркнул? Только, пожалуйста, не ври.
Как быть? Сказать все по правде? Но он же видел: я повторил заход и раз, и два... Значит, могу! Я молчал, выигрывая время.
— Ну, Абаза, что скажешь?
— Так вышло, командир, — сказал я чужим языком, ожидая: вот сейчас будет! Но ничего не случилось. |