— Не могу больше, — пожаловалась Жюли, тяжело опускаясь на подушки. — Ведь я нахожусь в бегах уже не один день, стоило мне поверить, что я наконец обретаю убежище, как это убежище оказывалось очередной ловушкой, но этот монастырь превосходит все, что мне довелось вынести, и потом еще вот: будь проклята минута, когда мне пришла в голову эта идея, посмотрите (и прямо перед носом изумленного Панегириста она задрала юбку, демонстрируя, однако, не ножку совершенной формы, но подкладку, на которую было нашито невероятное количество бриллиантов), — представляете, я таскаю это на себе уже целую неделю, они обжигают, рвут кожу, царапают, я вся в синяках и ссадинах.
Затем, заметив, как Панегирист, подняв собранные страницы, с паническим видом шарит глазами то здесь, то там, поинтересовалась:
— Вы что-то потеряли?
— Да, мадам, кажется, куда-то делась тринадцатая глава.
— Ну так перепишите, — пожала плечами Жюли.
— Не могу.
— Почему это?
— Я при этом не присутствовал.
— Какая разница?
— Огромная, Мадам, огромная. Ведь именно в тринадцатой главе все и перевернулось, именно в тринадцатой главе все и было изложено. Аббатиса умерла, свидетелей больше нет, мы никогда ничего не узнаем.
— Но когда же мы наконец поедем? — волновалась Жюли, с тревогой выглядывая в окно. — А, вот и они, Эмили-Габриель, а с нею господин де Танкред и Кормилица, можно бы и поторопиться!
Эмили-Габриель настояла, чтобы конная гвардия ехала впереди, она боялась, что ее ослепят вспышки пламени, в эту минуту огонь она ненавидела больше всего на свете. Затем она сама поднялась в карету. Она захотела, чтобы на сиденье с ней осталась лишь кормилица, остальные теснились напротив.
Покидая город, они словно вырывались из пылающего костра, ночь была черной, а луна белой, и красное постепенно отхлынуло от глаз Эмили-Габриель. Но, крепко зажатый в руке, Большой Гапаль светился между пальцами невидимым огнем. Большой Гапаль жил: он был горячим, и его жар поднимался по рукам Эмили-Габриель, согревая ее сердце; он был ледяным, и жизнь уходила из ее тела. Словно сквозь плотный туман она слышала громыхание кареты по мостовой, под открытым небом, смутно различала тени спутников, сидевших перед нею. Порой она испытывала такую слабость, что, казалось, вот-вот покинет этот мир, но едва лишь начинала она исчезать, как жар камня возвращал ее к жизни. Сотню раз представлялось ей, что она уходит, сотню раз возвращалась она, вопреки своей воле. Собственное тело, словно хмельное, не слушалось ее, в нем теснились ощущения сильные и противоречивые, это было похоже одновременно и на необоримый обморок, и на самое неистовое сладострастье.
Откинув голову на подушки, она больше не принадлежала себе. Лунные лучи светили ей прямо на голову, которая словно отделилась от тела и была похожа на главу щита, которыми воины потрясают по окончании битвы, или на те внушающие страх лики, которые герои велят выбить в бронзе на своих гербах. Лицо ее было одновременно ужасающим и трагическим, и спутники по несчастью, поскольку им пришлось сидеть как раз напротив, поневоле вынуждены были лицезреть эту застывшую, бескровную маску смерти или голову Кормилицы в наморднике, тоже внушавшую ужас. Их сердца, оставшиеся, несмотря ни на что, человеческими сердцами, и души, переполненные обычными, людскими страхами, трепетали, словно перед ними внезапно открылось видение преисподней.
Господин де Танкред, предпочитавший удовольствия печалям и не знавший себе равных в этих самых удовольствиях, что вкушают в тени вишневых деревьев, не мог распознать на лице своей юной хозяйки того восторга, что приносит небесная любовь. Он пытался прервать мрачные размышления, напомнить Эмили-Габриель об их восхитительных играх. |